Правдолюб Шолохов… В единстве чувств создает — противопоставно — и такую картину в доме у раскулачиваемого: «Жененка Демки Ушакова обмерла над сундуком, насилу отпихнули… Как же можно было не обмереть ее губам, выцветшим от постоянной нужды и недоеданий, когда Яков Лукич вывернул из сундука копну бабьих нарядов? Из года в год рожала она детей, заворачивала сосунков в истлевшие пеленки да в поношенный овчинный лоскут. А сама, растерявшая от горя и вечных нехваток былую красоту, здоровье и свежесть, все лето исхаживала в одной редкой, как сито, юбчонке; зимою же, выстирав единственную рубаху, в которой кишмя кишела вошь, сидела вместе с детьми на печи голая, потому что нечего было переменить…
— Родимые! Родименькие!.. Погодите, я, может, ишо не возьму эту юбку… Сменяю… Мне, может, детишкам бы чего… Мишатке, Дунюшке… — исступленно шептала она, вцепившись в крышку сундука…»
Глава VIII. Раскулачивание Титка. «Контра», как называет его Нагульнов. Шолохов не прокурор, он отстранился от соцреализмовского канона собственноручно выносить писательский приговор схватке Титка с Давыдовым, когда в кровь бьют председателя. К кому колыхнется симпатия читателя? Может, читатель все-таки разглядит, что удар Титка спровоцирован поначалу поведением Нагульнова, затем Давыдова?
Глава IX. Раскулачивание Гаева. Шолохов не щадит читательских чувств — у этого «вражины» едва не дюжина детей. Отказывается Разметнов идти в этот курень по заданию хуторской власти, не хочет быть катом — вот же какое слово нашел Шолохов: палач!
Растерялся Давыдов. А что Нагульнов? Писатель обрекает его выкрикнуть — и это неизбежно для задуманного образа — страшные слова:
«— Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишек, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порежу! — вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство, на углах рта вскипела пена».
Бешенство! Вот какое слово вырвалось у Шолохова — найди точнее для такого монолога!
Глава XIII. Разметнов говорит Нагульнову и Давыдову: «Нельзя же всякое дело на кулаков валить, не чудите, братцы!» Это еще один укор той политике, что идет от неправды и ведет к неправде.
Глава XX. Секретарь райкома все пытается воспитывать Давыдова: «Беда с тобой… Ведь я же русским языком говорил, предупреждал: „С этим не спеши, коль нет у нас прямых директив“. И вместо того, чтобы за кулаками гонять и, не создав колхоза, начинать раскулачивание, ты бы лучше сплошную кончал» (речь о «сплошной коллективизации»).
Глава XXII. Руководитель районной бригады говорит своему собригаднику:
«— Шо це ты надив на себя поверх жакетки наган? Зараз же скынь!
— Но, товарищ Кондратько, ведь кулачество… классовая борьба…
— Та шо ты мени кажешь? Кулачество, ну так шо, як кулачество. Ты приихав агитировать…»
Нет, никак не найти в романе примет того, что писатель задумывал его, чтобы поощрять курс Сталина на нещадное раскулачивание. Совесть большого художника не позволила подчиниться тогдашней обязанности писателя-партийца превращать свое перо в политический флюгер.
Вскоре даже вождю пришлось дать отбой заданию уничтожать кулаков и тех, кого выдавали за кулаков. В директиве за подписями Сталина и Молотова значилось: «В результате наших успехов в деревне наступил момент, когда мы не нуждаемся в массовых репрессиях, задевающих, как известно, не только кулаков, но и единоличников и часть колхозников».
Роман описывает деревню с января 1930-го. Печататься он начал с января 1932 года в журнале «Новый мир». Отбой «массовым репрессиям» прозвучал в 1933-м. Думается, не без влияния романа. Критики в буржуазных газетах уловили антисталинский настрой Шолохова. А Сталин?
Шолохов рассказывал мне, что Сталин за две ночи одолел рукопись «Поднятой целины». Залпом, выходит, читал. И неужто, когда читал, не припомнил свои беспощадные слова в наиважной для страны речи «О правом уклоне в ВКП(б)»: «…Принятие чрезвычайных мер против кулачества, что вызывает комические вопли у Бухарина и Рыкова. А что в этом плохого?»
В «Поднятой целине» появится дед Щукарь. Уж как привыкли почитать его за «комический образ». Но разве он пустобай?
Нелегко искать краски для такого персонажа. Как надо вводить в действо Щукаря — так, по словам писателя, истинные муки творчества. Попробуй-ка изобразить на полотне одновременно и смешное, и огорчительное или, как говорится, юмор и сатиру. Помнил из любимого сборника пословиц и поговорок Владимира Даля: «Иной смех плачем отзывается».
И все-таки ожил под его пером этот дед-крестьянин, приговоренный к пожизненному осознанию бедолажности своего бытия и вместе с тем желанию обрести хотя бы малое подобие счастья. И достоинства… Брехун? Никогда. Балагурство на пустой воде? Едва ли оно обнаруживается. Придуривание? Будет точнее сказать, что это маскировка под придуривание, когда речь идет об опасном.
Он пересмешник!
Разве не насмешничает — уязвляюще — над теми, кто рядом, и над тем, что вокруг?
Шолохов умело прячется за спиной Щукаря: что, мол, с хуторского шута-малоумки взять. И вот дед «по подсказке» автора осмелился толковать посулы счастливой колхозной жизни: «Все идет по-новому да все с какой-то непонятиной, с вывертами…» (Кн. 1, гл. VI). Или его едко-ухмылистые покушения на всеобщее начальство: «Дураки при Советской власти перевелись!.. Старые перевелись, а сколько новых народилось — не счесть! Их и при Советской власти не сеют, не жнут, а они сами, как жито-падалица, родятся… никакого удержу на этот урожай нету!» (Там же). Вот Щукарь и Шолохов — оба — к концу романа так осмелели, что крепенько поизмывались над самым святым: как в партию вступают. Щукарю в шутку советуют: «Ну а ты чего в партию не подаешь? Ты уже в активе состоишь — подавай! Дадут тебе должность, купишь кожаную портфелю, возьмешь ее под мышку и будешь ходить». Щукарь тогда Нагульнову говорит — серьезно: «Мне, брат, всю жизнь при жеребцах не крутиться…» Продолжает: «Сказано русским языком: хочу поступить в партию… Какая мне будет должность, ну и прочее…» Нагульнов: «Ты думаешь, что в партию ради должности вступают?» Щукарь: «У нас все партейные на должностях» (Кн. 1, гл. XXXVII).
И в самом деле, рискованную должность придумал писатель Щукарю: независимый шут при власти. Шутам при дворе еще с Шекспировых времен многое было дозволено — в открытую, лишь бы с усмешкой.
Как Горький откликнулся
В июне 1931-го Шолохов снова взялся за письмо Горькому. Не сдержался и с щемящей от душевной боли откровенностью изложил: «Изболелся я за эти полтора года за свою работу и рад буду крайне всякому Вашему слову…»
Далее — о деле (а оно, напомню, заключалось в том, что еще в 1929 году была остановлена публикация третьей книги «Тихого Дона»): «Некоторые „ортодоксальные“ „вожди“ РАППа, читавшие 6-ю ч., обвиняли меня в том, что я будто бы оправдываю восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию… Желание уничтожить не классы, а казачество…»
Уточняет: «Я же должен был, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, т. к. не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания. А так, ни с того ни с сего не только не восстают, но и блоха не кусает».
Он понимает, почему уничтожается роман: «У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю часть и не знающих того, что описываемое мною — исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение…»
Возмущен цензурными придирками: «Они протестуют против „художественного вымысла“, некогда уже претворенного в жизнь… Непременным условием испытания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне… Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить…» Привел Горькому пример: «У меня есть такая фраза: „Всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских седлах“. Против этой фразы стоит черта, которая так и вопит: „Кто?! Красноармейцы безобразно подпрыгивали? Да разве можно так о красноармейцах?! Да ведь это же контрреволюция!..“»