Потом еще два удара обрушились в самый канун юбилея.
17 мая Шолохов раздобыл и прочитал книгу «Бодался теленок с дубом» Солженицына, изданную в Париже; сколько же там грязи про него…
19 мая — микроинсульт головного мозга.
Счастье, что Мария Петровна вовремя заметила, как он неуверенно стал садиться на кровать.
— Что случилось?
— Ничего… не… случилось…
— Как не случилось?! Ты слова не выговариваешь и рот перекосило. Ложись, пожалуйста, полежи, перестань думать о своей писанине.
Счастье, что сразу подоспели врачи.
На следующий день все вздохнули с облегчением — речь почти нормальная, рука окрепла и лицо снова без видимых искажений.
24 мая. ЦК сдержал слово — проведен юбилейный вечер. Величаво-державный президиум, доклад, пылкие речи-приветствия, пышный концерт…
Без Шолохова праздновали. Его увезли в больницу. Снова стало плохо. Он жаловался:
— Неважное дело — врачи запретили писать и читать. На черта мне такая жизнь нужна! Надо ехать домой. Там все свои — здесь как в тюрьме.
Дела пошли на поправку, и «тюрьму» сменили как бы на «лагерь». Шолоховых перевозят в подмосковный правительственный санаторий. Мария Петровна неразлучна с мужем.
В конце месяца умирает сестра Марии Петровны. Вёшенцы решили скрыть от Шолоховых случившееся.
И вот, наконец, супругов выписывают из санатория и уже заказаны билеты. Дон ждет! Но снова давление у него подскочило до невероятного уровня. Врачи непреклонны — или больница, или хотя бы возврат в санаторий: «Надо наблюдаться!» Они выбрали санаторий.
…Подлечился. Возвращение. Звуки и запахи родного дома… Дети и внуки… Никакой озабоченности в глазах всех, кто встречал (предупреждены!) По-доброму огорошил секретарь — выложил 1250 юбилейных писем и телеграмм.
Хорошо дома-то. Да неожиданная беда — он не может подниматься на свой второй этаж, где кабинет и спальня, но и вниз переселяться не хочет. На носилки смотреть не мог — стыдился.
Стали встраивать лифт-подъемник. Несколько недель ушло. Когда его подключили, Шолохов придумал шутливый церемониал — почему бы не разрезать красную ленточку?
Только в конце октября он смог выходить из дому. Даже нашел силы встретиться с вёшенцами в Доме культуры. Они настойчиво пожелали — как же это не отметить «сообча» юбилей любимому одностаничнику!
…Изменился — очень. Писать нельзя — читать стал больше. Мария Петровна в роли библиотекаря поставляла ему то Пушкина, то Тютчева, то Гоголя, то Гюго и Мопассана, то Короленко… Все время рядом записки путешественника Пржевальского. Домашние приметили — втянулся в телепередачу «Клуб кинопутешественников»; остальное на телевидении не очень-то жаловал.
И читает-перечитывает мемуары маршала Жукова и немецкого генштабиста генерала Типпельскирха. Наверняка не оставляет мысль продолжать военный роман. Это почувствовалось даже в сердитом монологе, когда начитался газет и журналов в преддверии очередного Дня Победы:
— Нельзя замалчивать Сталина. Надо писать все: положительное и отрицательное. Там, где нужно сказать с добром, так с добром, а где и поругать. Сталин правил страной тридцать лет, и выбросить его из истории — это кощунство. Пусть в сложной его биографии разбираются наши потомки.
Однажды всех привел в изумление — предрек новую революцию. Его секретарь Андрей Афанасьевич Зимовнов с недоуменным вопросом:
— Как это может быть при социализме?
Домашние услышали в ответ:
— Социализм начали строить по Ленину. Потом сбились в спешке к коммунизму — через пень-колоду. Хвост вынут — нос воткнут. Посмотрите, что делается — производственные мощности строят, а не осваивают десятилетиями. Половина площадей не задействована, а лезут вширь — гигантомания одолела. Загубили общество…
Продолжил о державной власти:
— Ленина второго нет, а наши деятели думают, что умнее их на свете нет. Всеми и вся командуют… Народное терпение скоро кончится. Революцию начнут умные люди. Они у нас есть. И много.
Через несколько месяцев здоровье, как показалось врачам, окончательно восстановилось. Радости-то для всех!
Тут и приехал к нему в Вёшки давний добрый знакомец, финский писатель Марти Ларни. Шолохов полюбил его остроумный сатирический роман «Четвертый позвонок, или Мошенник поневоле».
…Только после смерти отца младший сын узнал, что он готовился выступить на своем юбилейном вечере. Ах, если бы не болезнь! Это была бы во многом обвинительная речь. С обличением тех, кто породил клевету о плагиате. Но речь не прокурора, а творца с израненной душой.
У сына сохранилась одна страничка этой непроизнесенной речи. Он ее пока обнародовал лишь в малотиражных изданиях — потому перепечатываю почти полностью, с незначительными сокращениями (отточия показывают это).
«Пришла пора подводить предварительные итоги творческой деятельности. Но за меня это уже сделали в своих статьях родные братья-писатели и дальние родственники, скажем, троюродные братья-критики. Так что за мною остается только слово от автора.
За 50 лет писательской жизни я нажил множество друзей-читателей и изрядное количество врагов.
Что же сказать о врагах? У них в арсенале старое, заржавленное оружие: клевета, ложь, злобные вымыслы. Бороться с ними трудно, да и стоит ли? Старая восточная поговорка гласит: „Собаки лают, а всадник едет своим путем“.
Как это выглядит в жизни, расскажу. Однажды, в далекой юности, по делам службы мне пришлось ехать верхом в одну из станиц Верхне-Донского округа. По пути лежала станица, которую надо было проехать. Я припозднился и подъехал к ней в глухую полночь.
В степи была тишина. Только перепелиный бой да скрипучие голоса коростелей в низинах. А как только въехал на станичную улицу, из первой же подворотни выскочила собачонка и с лаем запрыгала вокруг коня. Из соседнего двора появилась вторая. С противоположной стороны улицы, из зажиточного поместья, махнули через забор сразу три лютых кобеля. Пока я проехал квартал, вокруг коня бесновались с разноголосым лаем уже штук двадцать собак…
Не думал я в ту ночь, что история с собаками повторится через несколько лет, только в другом варианте. В 1928 году, как только вышла первая книга „Тихого Дона“, послышался первый клеветнический взбрех, а потом и пошло».
На этом непроизнесенная речь обрывалась — окончания не было. Но сын запечатлел некое продолжение. Через много лет он записал отцовы воспоминания, которые родились эхом от без него прошедшего юбилейного вечера.
Начал как будто без всякой связи с тем, ради чего заговорил:
— Помню, на открытии какого-то очередного, как теперь говорят, «форума» входят в зал Сталин, члены Политбюро. Зал, разумеется, встает и — «бурные, продолжительные…». Те неторопко проходят за стол президиума, но не садятся, тоже стоят все, хлопают. Они хлопают, мы хлопаем. Сталин уже и так и сяк, ручками эдак, заканчивать предлагает, приглашает садиться. А мы усердствуем. Ведь это же кому-то первому надо сесть. А как ты сядешь, когда все стоят. Надо — как все…
Продолжил с полным откровением:
— До сих пор ну до того же гадко вспоминать. Честное слово, недругу не пожелаешь в такое дурацкое положение попадать. Не знаю, сколько уж это продолжалось, мне показалось — вечность.
В этом месте стрелку на путях воспоминаний перекинул на себя:
— Так и в случае со мной. Один брехнет, другой, третий… Всяк подумает: а вступаться за него или лучше подождать, посмотреть, «как все».
Здесь и открылся:
— На меня ведь каких только чертей не валили. И белячок, дескать, Шолохов. И идеолог белого подполья на Дону. И не пролетарский-то он, и не крестьянский даже — певец сытого, зажиточного казачества, подкулачник. Купеческий сынок, на дочке бывшего атамана женат… А это тогда не просто так воспринималось. Когда о человеке хоть что-то похожее говорить начинали, ему, брат, в Петровку зябко, в Крещенье жарко становилось. Такого человека не то что защищать, а и подходить к нему чересчур близко не каждый отваживался.