А у Габриеля наступила чёрная полоса. В одно прекрасное утро он вышел из дома, на перекрёстке бульваров Распай и Эдгара Кине купил «Монд», сел в кафе, чтобы, наслаждаясь жизнью парижского корреспондента, почитать газету за чашечкой душистого кофе, и прочитал, что в Боготе генерал Пинилья закрыл газету «Эль Эспектадор».
Вечером он сидел в студии архитектора Эрнана Вьеко…
— …И что же теперь делать? — прокуренным голосом спрашивала Джоан, по-армейски коротко стриженная, в свободном, грубой вязки свитере а-ля Хемингуэй. — На что ты будешь жить, чико? Может, тебе вернуться домой, Габо?
— А что мне делать в Колумбии — в тюрьме сидеть? Пусть впроголодь, но в Париже. Здесь все начинали впроголодь.
— Знаешь, когда Плинио привёл тебя, ты мне не понравился своими амбициями, — призналась Джоан. — Но пообщалась с тобой, почитала твои вещи и поняла, что амбиции не на пустом месте. Будешь прозу писать?
— Да, мне нужно закончить несколько начатых рассказов…
— Это главное, старик, — вмешался её муж, оторвавшись от чертежей. — Всё доводить до конца!
— Меня и дед так учил.
— Чем можем — поможем, — закуривая, говорила Джоан, — но надо ведь не только питаться, но и за комнату платить…
— Надеюсь на снисхождение милой хозяйки отеля.
— Милой? Спишь с ней? Господи, ты романтик, Габито! Надо быть жёстче, Париж только с виду такой романтичный. Он беспощаден и принимает лишь прагматиков и циников.
Пятнадцатого февраля Маркес получил телеграмму с сообщением о том, что в Боготе вместо упразднённой «Эль Эспектадор» начинает выходить многополосная газета с отважным в условиях диктатуры, как представлялось из Европы, названием «Индепендьенте» («Независимая»). Главным редактором стал журналист, писатель, политик Альберто Льерас Камарго. Это известие обрадовало Маркеса. Он засел за репортаж, который максимально растягивал (гонорары начислялись постранично) и превратил, как это часто у него бывало, в большой очерк или даже повесть «о французских тайнах». Этот очерк о коррупции в верхах публиковался в «Индепендьенте» с 18 марта по 5 апреля 1956 года и вызвал у бывших читателей «Эль Эспектадор» разочарование: тайн не раскрывалось, было больше «воды». В редакцию стали приходить письма: «Куда делся сам Гарсия Маркес?!»
Маркес в очередной раз взялся за политическую журналистику — и «сел в лужу», притом глубокую, о чём свидетельствовали и друзья. «Думается, „Процесс по делу о французских тайнах“ — один из немногих, если не единственный откровенно плохой репортаж, вышедший из-под пера Гарсия Маркеса за всю его долгую блистательную карьеру журналиста, — писал Сальдивар. — Не было ни чёткой структуры, ни привычного стиля, ни обычной для Габриеля динамики, юмора, всё всерьёз и общо, невыразительно, невкусно. Писал он репортаж в спешке, без разработки и обдумывания. Незнание языка, истории страны, непонимание политики правительства, менталитета, самой сути французского общества… Было очевидно, что написан репортаж лишь для того, чтобы прокормиться».
36
А кормиться было нужно.
В первые месяцы в Париже Маркес об этом мало заботился. Мадам Лакруа, не по-французски опрятная, благоухающая, в шёлковом халате, неплотно запахнутом, оставлявшем шанс воображению и возможность полюбоваться затенённой ложбинкой, в которой терялся крестик на золотой цепочке, нередко в охотку готовила Габриелю завтрак. Салат «Клеопатра», который предпочитала сама, сетуя, что полнеет, — из варёной свёклы, кураги, чернослива, изюма, грецких орехов, или что-либо более существенное, например омлет с беконом, шампиньонами, спаржей, горячий хрустящий круассан с маслом, сыры, иногда стаканчик красного бордо, всегда отменный кофе, фрукты…
Их беседы за завтраком, в том числе и о литературе, затягивались. От хозяйки Маркес впервые услышал имя Франсуазы Саган, книга которой «Здравствуй, грусть» только вышла, пересказ недавно опубликованной в парижском издательстве «Олимпия-пресс» книги Владимира Набокова «Лолита», которую мадам Лакруа прочитала по-английски.
— Я не ханжа, мой мальчик! — сказала мадам по поводу последней. — Надеюсь, здесь, в Париже, ты понял, чем отличается настоящий стриптиз от суррогата, пошлятины?
— Понял, мадам…
Но день ото дня сытные завтраки мадам Лакруа становились скуднее. Однажды он проснулся, как всегда ближе к полудню, потому что до рассвета писал, и слонялся по фойе. Однако мадам к столу не пригласила. То же — на другое утро. В связи с тем, что на завтраках мадам можно было дотягивать чуть ли не до следующего утра, положение становилось угрожающим.
— Вы извините меня, Габо, — подчёркнуто перейдя на «вы», обратилась однажды мадам, — а за комнату вы платить не намерены? Прошло уже два месяца…
— Я заплачу, мадам! — порозовев от стыда, что случалось редко, заверил Маркес. — Даю честное слово.
— Я верю, Габриель. Если бы вы были, как ваши земляки из Латинской Америки, то мы бы с вами, извините, уже расстались. Хотя мне было бы жаль…
В Париже трудно жить впроголодь, как ни в одном, может быть, городе мира. Потому что всюду витрины с яствами, кафе, рестораны, brasserie (пивные). Расхаживают туристы, держа в руках длинные, продольно разрезанные батоны с беззастенчиво торчащей наружу красной ветчиной, сыром, зеленью, и жуют, глазея по сторонам. Отовсюду доносятся и неотвязно преследуют запахи еды.
Зимой ещё терпимо, потому как запахи распространяются не столь стремительно, не так сосёт под ложечкой. А на жующих за окнами кафе можно не смотреть, отвлекаясь на фасады с барельефами, памятники, церкви, модные автомобили или, что вернее всего, на красивых женщин, которых с голодухи кажется больше. А вот парижская весна — бич для голодающего. Пригрело солнце, влажно заблестели стволы платанов и лип, заворковали в сверкающих дымящихся лужицах горлицы — и официанты, будто сговорившись, взялись выносить столики, сужая тротуары, оставляя для прохожих тесные, как горлышко бутылки, проходы, делая неизбежным попадание в сферу, насыщенную запахами телятины, баранины, свинины, копчёной ветчины, козьего сыра, океанской и речной рыбы, морских гадов, грибного жульена, а то и трюфелей, жареного в оливковом масле картофеля, томатов, огурцов, базилика, клубники, кондитерской выпечки и проч. и проч.
Выходя из отеля, он машинально разрабатывал маршрут с наименьшим количеством кафе и продуктовых лавок. Не зная о том, что за тридцать лет до него точно так же поступал начинающий и голодающий в Париже Хемингуэй, впоследствии описавший эти уловки в «Празднике, который всегда с тобой».
Маркес через много лет скажет, что когда читал «Праздник», казалось, будто читает о самом себе — настолько точно передано состояние молодого амбициозного писателя: «Если ты бросил журналистику и пишешь вещи, которые не будут покупать… лучше всего пойти в Люксембургский сад, где на всём пути от площади Обсерватории до улицы Вожирар тебя не смутит ни вид, ни запах съестного. <…> Голод хорошо дисциплинирует и многому учит. И до тех пор, пока читатели не понимают этого, ты впереди них. Ещё бы, подумал я, сейчас я настолько впереди них, что даже не могу обедать каждый день. Было бы неплохо, если бы они немного сократили разрыв».
Маркес посылал в редакцию «Индепендьенте» сигналы SOS с образными описаниями своего катастрофического положения. И каждый день ходил на почту, чтобы узнать, не прислал ли кто чего. Но ни денежных переводов, ни писем не было. Внуку деда-полковника, без гроша погибающему в Париже, никто не писал. А15 апреля — он навсегда запомнил этот день — вместо чека на получение денег в банке пришло письмо из редакции без всяких комментариев с авиабилетом экономического класса Париж — Богота.
Два дня, бродя по городу, он размышлял над своей судьбой. На третий пошёл и обменял авиабилет на франки. Его чувство пути подсказывало, что он верно поступил, оставшись в Париже, но необходимо было сделать нечто такое, что докажет всем: он писатель.
«Когда был проеден последний франк из полученных за авиабилет, — писал Сальдивар, — Габриель стал собирать пустые бутылки, старые книги, журналы и газеты и сносил всё это барахло старьёвщику». Поддерживали друг друга в латиноамериканской студенческой колонии: если кому-то удавалось хоть что-то заработать или с родины приходил денежный перевод, и счастливчик покупал в лавке кусок мяса на стейк, то в придачу просил и косточку, чтобы товарищи смогли сварить бульон или ещё что-нибудь.