Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты зачем притащил к нам этого ужасного типа? — шепотом спросила его Джоан, прощаясь.

Компанейская, разбитная, курящая сигареты одну за другой, с годами удач, а чаще неудач в Париже она сделалась мизантропкой.

— Чем он тебе не подошёл? Весёлый малый, ты же сама хохотала над его шутками, пусть и не всегда приличными!

— Но никому ни слова почти не дал сказать! Эгоцентрист.

— На самом деле он простой и компанейский! — уверял Плинио. — Просто разволновался у вас, он совсем недавно в Париже. Помнишь бальзаковского Растиньяка?

— И этот мечтает завоевать Париж?

— Я думаю — весь мир.

— Видали мы здесь таких завоевателей! К тому же много пьёт. И сигареты гасит о подошву ботинка, как в притоне.

Джоан, напротив, понравилась Габриелю. Влюблённый в неё, в Плинио и во всех своих друзей, в поэзию, в кино, в мысли о далёкой чистой невесте Мерседес, ожидающей его, в свои наполеоновские мечты, в работу, которая предстоит, в Париж, он потащил друга в рассветных сумерках на площадь Сен-Мишель, на набережные.

Шёл снег, густой, пушистый, и Маркес не мог поверить в реальность происходящего. В восторге он танцевал, ловил снежинки раскрытым ртом, зачерпывал пригоршни и умывался, лепил снежки, как в кино мальчишки и влюблённые, кидался ими и случайно угодил прямо в козырёк фуражки жандарма. Тот, уразумев, в чём дело, пригрозил, но рассмеялся. О Париж! Мендоса, уже обвыкшийся в Париже, вскоре отпросился домой спать, а Габриель не мог уняться. Без устали шагал он вдоль блестящей чёрной Сены, схваченной заснеженными набережными и пересекаемой мостами, подсвеченными лимонно-розовыми и изумрудно-янтарными огнями фонарей. Вдыхая морозный искрящийся воздух, прошёл до набережной Вольтера, по мосту Карусель перешёл на другую сторону, к Лувру с ещё тёмными окнами, и с упоительным мальчишеским предвкушением подумал о том, сколько предстоит увидеть и открыть. Осторожно, будто на ощупь, двигались непривычные к снегу автомобили с включёнными фарами, а когда сигналили, казалось, это они его приветствуют, желают удачи. По набережной Лувра он пошёл в сторону Консьержери, вновь пересёк Сену, на этот раз по Новому мосту, и по острову Сите дошёл до темнеющей громады Нотр-Дам де Пари, контур которого чётко вырисовывался на фоне блёкло-салатового неба.

Перед собором Парижской Богоматери присел на скамью и, вспоминая одноимённый роман Гюго, разглядывал присыпанный снегом и оттого казавшийся таинственным и жутковатым чёрный фасад с фигурой Христа, изображениями Порока и Добродетели, статуями апостолов на портале, в изгибе арки — сцен Небесного Суда, Рая, Ада, Воскресения… Но наиболее сильное впечатление произвёл ирреальный мир химер на переплетающихся вверху аркатурах: демоны, глядящие задумчиво и саркастично на раскинувшийся внизу город; фантастические птицы, каких дед показывал Габито в горах Сьерра-Невада-де-Санта-Марта, злобные монстры, взгромоздившиеся на готический пинакль, спрятавшиеся за шпилем или повисшие над выступом стены. Неподвижные химеры, казалось, погружёны в раздумья о человечестве, копошащиеся внизу и в ничтожных страстях и корыстях не знающем ответа ни на один из вечных вопросов.

Маркес дословно вспомнил (он хранил в памяти огромное количество стихотворений и фрагменты прозы и, кстати, благодаря великолепной памяти почти не нуждался в записных книжках, когда работал журналистом), с чего начинается роман Гюго:

«Триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней тому назад парижане проснулись под перезвон всех колоколов, которые неистовствовали за тремя оградами: Сите, Университетской стороны и Города…»

И это обыденное, конкретизированное, будто бы даже казенное начало — эти «триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней…» — здесь, перед Нотр-Дам представилось гениальным, Маркес даже хлопнул в ладони. Сколько раз потом он будет использовать этот «арифметический» приём в своих произведениях!

«Ответ он знал уже пятьдесят три года семь месяцев и одиннадцать дней… Дождь лил четыре года одиннадцать месяцев и два дня…» — с радостной улыбкой бормотал Маркес, прикуривая завалявшийся в кармане бычок, а проходившая мимо не очень трезвая женщина сердобольно улыбнулась худощавому усачу со сверкающими глазами, приняв его за клошара, ночевавшего под мостом, и ободряюще бросила, как монетку: «Париж».

Он обратил внимание на алхимию, персонифицированную, как читал в путеводителе, женской скульптурой, держащей открытую книгу мирского знания и закрытую — герметического знания, запретного для профанов. Голова женщины касается «небесных вод», фигура ассоциируется с лестницей Иакова, соединяющей небо с землей. Слева на портале — фигура Бога Отца, держащего человека и ангела. Ниже сверхнебесного мира — два ангела, всемирный дух или небесное семя, нисходящее с вышнего мира, чтобы оплодотворить воздушное пространство. Ещё ниже — символы нижнего, земного мира. Три детские фигурки в облаках — три начала Великого Делания. Среди желобов южной башни — алхимик с фригийским колпаком на голове. Такой колпак носили рабы, отпущенные на волю, он стал символом освобождения, но достигаемого благодаря посвящению в таинства…

Снег прекратился, проблеснуло холодное серебристо-розовое солнце. Габриель вышел на набережную Турнель, где уже расставляли и раскладывали товар букинисты. С замирающим сердцем он листал книги и журналы, переходя от одного прилавка к другому, кое-как объясняясь. Потом заходил в антикварные лавки на набережной, вновь возвращался к букинистам… И не заметил, как утренние сумерки сменились вечерними, вновь зажглись фонари.

35

Весь январь валил снег. Парижане уверяли, что не помнят такого с довоенных времён. Начали с Пантеона, который находился недалеко от отеля «Фландр», и день ото дня двигались по часовой стрелке, «цилиндрически», то расширяя круг, то сужая, чтобы захватить «все стоящие» места.

Мендоса был настолько неугомонен в стремлении показать Габо весь Париж, что Маркес стал отлынивать от экскурсий и «погружений» под предлогом необходимости отправки срочной корреспонденции или натёртой мозоли. Сам же отправлялся на набережную Сены, на любимый свой остров Сите, чтобы побыть в одиночестве. И раз-два в неделю, пока позволяли средства, непременно наведывался в Лувр. Там подолгу стоял у всегда окружённой туристами Венеры Милосской, пытаясь представить, каково было положение её отсутствующих рук, и размышляя о том, насколько беднее был бы образ, если бы всё присутствовало… Не мог оторвать взгляда от картины Жоржа де Ла Тура «Магдалина со светильником», от мерцающего пламени, на который и равноапостольная Мария Магдалина смотрит с чувством неземного одиночества, в то время как рука её нежно поглаживает череп, лежащий у неё на красивых коленях. Восхищался Рубенсом, умевшим совмещать в триумфальном барокко опыт венецианских колористов с хладнокровно продуманной фламандской традицией. Учился у Леонардо, зашифровавшего свою «Джоконду». У Пуссена, бесстыдного «похитителя сабинянок». У любимца маркизы де Помпадур Франсуа Буше, будоражащего воображение «купающейся Дианой», «будуарными Венерами». У солнечно-воздушного Фрагонара. У сопрягавшего Восток с Западом, мощного Делакруа, создавшего величайший плакат «Свобода на баррикадах»…

Маркес пожалел о том, что в Италии уделял недостаточно внимания изобразительному искусству, которое перекликается с литературой и способно многое подсказать. Он даже ненадолго вернулся к увлечению отрочества — рисованию. Подвигла, правда, и нужда, в которую сполз незаметно, как-то по-парижски изящно, когда вокруг приятели и приятные знакомые, с которыми сошёлся накануне в компании, угощающие сигаретой, чашкой кофе с круассаном или стаканчиком доброго анжуйского или новенькой девицей с Пигаль…

Плинио улетел в Каракас, где скрывались от преследований диктатуры его родные. Вскоре Маркес получил письмо, в котором друг помимо описания Венесуэлы и самых красивых на земле девушек, сообщал, что в Каракасе появилось гораздо больше времени, и он начал активно публиковаться в журналах «Элита» и «Моменто», получая недурственные гонорары.

37
{"b":"196788","o":1}