И да, и нет.
С одной стороны, она развивает в своих письмах (и, как говорилось, в определенном смысле навязывает адресату) религиозно-мистическую концепцию их отношений, в которой Ты адресата приписываются черты Божества, а общение с ним становится родом молитвы. В своем стремлении к абсолютной идеализации, обожествлению Герцена Наталья Александровна переходит иногда все мыслимые пределы и приближается просто к кощунству.
Ты мой создатель, ты мой отец! (85).
…каждому готова <…> сказать: любите его, поклоняйтесь ему, молитесь на него! Не постигаю, как не все могут боготворить тебя, как не все могут очиститься, освятиться воспоминанием о тебе! (107).
…да, ты мой ангел, ты мой спаситель, ты отец мой, ибо ты дал мне жизнь, а до тех пор, пока ты не обращал на меня внимания, я была мертвая, неодушевленная, ангел, ангел мой (128).
…я весь этот год буду приготовляться предстать перед тобою, как перед самим Богом (132).
…я бы всех поставила на колени поклоняться ему, молиться ему! (143).
В тебе должно быть все: весь свет, вся вселенная, в тебе должны потонуть все думы, все чувства, вся душа, при одной мысли о тебе должно все исчезнуть, как мрак ночи при восхождении солнца (168).
Боюсь, боюсь тебя, спаситель мой! Отец мой! Боюсь предстать недостойной дочерью перед тобою, брат мой, назовешь ли тогда Ты меня твоею сестрой? Ангел мой, достойная ли буду подруга твоя? (240).
Ангел мой, как я постигаю чувства Девы Марии при благовестии Архангела! Это смирение, этот ужас, это блаженство! (255).
Адресат именуется словами молитв, относящимися к Богу, к Христу: «спаситель, отец, жизнедавче» и т. п.; портрету, письмам, другим вещам Герцена приписывается целебная и спасающая сила — как святым мощам; ожидаемая встреча с ним описывается через концепты Преображения, Воскресения, Спасения.
По отношению к себе, напротив, используются литоты и фигуры умаления и самоуничижения. Даже таким нейтральным особенностям, как крупный или мелкий почерк, придается знаковость. «Теперь уж, верно, ты получил мое мелкое писание и бранишь за него — ломать глаза над пустяками» (17). Мысль о собственной «мелкости», пустячности перед лицом великого Саши переходит в идею полного самоотречения. Собственное Я представляется только как эхо, «отголосок» (57), зеркало его Я, его души:
…в существе моем нет меня, я исчезла, в нем живет лишь он и ты (48).
…на мне ничего не видно, кроме твоего, во мне отражается одного тебя сияние (68).
…я слишком мало ценю себя, свою душу, свои мысли я люблю только потому, что они полны тобою, жизнь моя драгоценна только тем, что она посвящена тебе, тем, что она твоя; что во мне есть хорошего, это только то, что я умела постигнуть тебя, что душа моя стала ответом на одно воззвание души твоей. Словом, в себе я люблю тебя (53).
Ты оказывается не только Богом-создателем, вдохнувшим жизнь в «неодушевленное и мертвое», но и самим пространством жизни, оно определяет границы и содержание Я:
В тебе, мой друг, заключается весь мир для меня, в тебе я молюсь, в тебе удивляюсь Создателю, в тебе боготворю природу — словом, я живу в тебе. Не правда ли, Саша, я создана только для того, чтоб любить тебя? (57).
С одной стороны, внутри этой парадигмы «Творец-создание, солнце//отражающий его свет ручей» (52) развивается сюжет самоотвержения, самопожертвования. Наталья мазохистски сетует, что она не имеет возможности принять за Герцена смертные муки, какие терпели первые христиане, не может «распяться за <него>» (265). Временами идея самоотречения доходит до полного самоумаления: я — только пылинка на твоем божественном лице (см. 125–126) — и самоаннигиляции.
Но одновременно, как ни парадоксально, именно внутри этой системы отношений развивается и идея собственной ценности и значимости. В определенном смысле абсолютность идеализации мужского Ты создает и собственную высокую, несомненную ценность, представление о собственной избранности: Я — ничто, но ничто только перед Тобой-Богом, не меньше. Эта идея соединяет женского автора с адресатом и противопоставляет «обычным», «земным», бренным людям. Романтические дихотомии неба//земли, святого//профанного, духовного//телесного играют огромную роль в самоописании и самоидентификации.
Ихнее счастье — это земля, перемешанная с золотом <….>, а наше счастье — это целое небо, и мы в нем недостижимы им как звезды… (140).
Жалкие люди! <…> Да что такое они думают!? Пусть все, что хотят: звездам не слышен шум их, грязь не долетит до нас, как ни бросают они ее высоко, она упадет на их же головы. И сверх того, может, одно наше сияние будет освещать путь их в глухую, темную, холодную ночь (141).
В оппозиции Они/Мы Я как часть этого Мы получает необыкновенно высокий ценностный статус, практически включает в себя все те превосходные характеризации, которые приписываются адресату. В одном месте Наталья Александровна уподобляет союз Герцена — Огарева — Захарьиной Святой Троице (275).
Но, с другой стороны, она постоянно (хоть и не всегда открыто) обнаруживает свое несогласие с представлением о собственной «готовости», неподвижности. «Александр, я расту с каждым днем, это я чувствую сама, многое мне становится ближе и яснее» (283); «Несмотря на то, что ты пересоздал меня совершенно, я все еще меняюсь, Все более силы, все более свободы, все более любви» (295; курсив везде мой. — И.С.).
У Натальи есть собственный «сюжет», собственный дискурс, в котором она понимает Герцена и себя и в котором она «читает» их жизнь и их переписку. Это уже знакомый нам по многим женским автотекстам, сюжет «испытания». Все, что происходит с ними: их вынужденная разлука, недоброжелательность родни, угрожающее ее свободе и ее любви приискивание женихов, — все это Божий Промысел и крестный путь, ведущий к Воскрешению. «Нам указана дорога, она терниста, трудна, но она указана нам, ею и пойдем» (131). Идея испытания, хотя и включает в себя религиозный фатализм, но все же предполагает и борьбу с искушениями, мысль о нравственном развитии, самосовершенствовании… «Долго время испытания, но пусть оно еще будет долго-долго, лишь бы я сделалась совершенно достойной делить судьбу твою, быть твоей спутницей. О, я бы многое вынесла для того, чтобы усовершенствоваться!» (71).
С другой стороны, хотя Наталья Александровна вслед за Герценом неоднократно повторяет, что у нее нет «своей истории» («когда рассматриваю всю мою жизнь, в ней ничего нет, кроме любви, никого, кроме тебя» (546) и т. п.), но в то же время она не раз рассказывает эту историю своего развития и своей борьбы с обстоятельствами и людьми — рассказывает как автобиографию (особенно в конце переписки под влиянием герценовского биографического проекта). Сквозная идея ее романа воспитания — мысль о чуждости, инакости автогероини в окружающем ее мире. Маленькая Наташа изображается как сирота, никому не нужная, всем чужая («меня бросили вдруг в сорную яму, под ноги чужих во всем смысле этого слова» (538)). Она все же стремится к самореализации, что выражается прежде всего в ее страстном желании учиться:
…стремление к науке душило меня, я ничему более не завидовала в других детях, многие меня хвалили в глаза, находили во мне способности и с состраданием говорили: «ежели руки приложить к этому ребенку» — он дивил бы свет, договаривала я мысленно, и щеки мои горели; я спешила идти куда-то, мне виделись мои картины, мои ученики… а мне не давали клочка бумаги, карандаша. Сердце умерло для той жизни, которая меня окружала, тем более, что я не умела в ней сделать шагу, сказать слова, я чувствовала, что есть страна, где Божие создание ценится вполне, где не требуют, чтобы оно было переделано человеческими руками, и стремление в тот мир становилось все сильнее и сильнее, и с ним вместе росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым (398).