На мой взгляд, обсуждать надо не неразрешимую в принципе проблему «было ли это на самом деле», а то, какими способами в конкретных текстах (или группах текстов) создается «установка на подлинность», или «иллюзия референциальности». Какими способами текст заставляет читателя читать себя как сообщение о том, что «было на самом деле»?
С другой стороны, очевидно, что автодокументальные жанры всегда содержат элементы вымысла, связанные с аберрациями памяти, с литературным и идеологическим контекстом и другими причинами.
И здесь можно и нужно поставить и обсудить вопрос, насколько социокультурные и литературные конвенции (и степень зависимости от них автора) допускают использование элементов вымысла, как такие элементы оцениваются: должен ли автор маскировать эту «неправдивость», оправдываться, или он может обсуждать подобную проблему р тексте, или даже маркировать fiction-моменты, обыгрывать их, делать сознательным элементом структуры текста (как в современной литературе)?
Теоретические предпосылки данного исследования
В определении жанра или вида текстов, которые будут предметом моего исследования, я хотела бы пройти между двумя крайностями современной трактовки автобиографии (автодокументальной литературы). Как мы могли видеть, с одной стороны, имеют место концепции, предлагающие все тексты, вплоть до ресторанного счета, читать как автобиографические; с другой — существуют концепции, утверждающие, что автодокументов нет в природе, так как референциальность, автореференциальность — это искусственный, риторический эффект, рождающийся на пересечении снующих в тексте дискурсов.
Я понимаю под автодокументальными такие тексты, где имеется создаваемая за счет специальных авторских усилий и текстовых стратегий установка на подлинность[127], где заключается договор с читателем, заставляющий его читать текст как «невымышленную» прозу. Способы создания этой установки на подлинность исторически изменчивы: они зависят от идеологических, исторических, культурных, этнографических, национальных, гендерных и прочих конвенций, актуальных для автора (сознательно или бессознательно).
В интересующих меня жанрах — дневниках, письмах, воспоминаниях (мемуарно-автобиографической прозе) — установка на подлинность в огромной степени предстает как автореференциальность, а образ Я является жанрообразующим фактором.
Меня интересует гендерный аспект того Я, которое строится (или разыгрывается) в выбранных мною женских текстах, но при этом для меня существенно важным является представление о том, что «женский субъект» создается на пересечении многих факторов; что национальный, социальный, культурный, религиозный факторы существенным образом влияют на гендер и способы его выражения в тексте.
Очень важный вопрос, которому я хотела бы уделить серьезное внимание в своем исследовании, — это соотношение авторских намерений и существующих литературных конвенций. Последние, как кажется, очень сильно влияют на то, что выбирает автор из своего реального опыта для записывания. Л. Гинзбург замечает в книге «О психологической прозе» в связи с дневниками Жуковского, что их автор записывает только то, что укладывается уже в существующие формулы[128]. Тем более подобные конвенции влияют на то, что не записывается (особенно это актуально для женщин), и на то, как структурируется, интерпретируется написанное, по каким правилам фабула жизни перестраивается в сюжет (что есть и в дневниках, и в письмах тоже).
В той же степени, что и возникающее при самоописании Я, меня интересуют и разные Ты, к которым прямо или косвенно адресуется женский автотекст. Сам акт письма подразумевает некоторую публичность: написав что-либо, автор уже перевел свое на общий язык, сказал для других, чтобы быть понятым другими, а значит, включил и их точку зрения внутрь своего текста.
В женских автодокументальных текстах «конвенциональное» Ты особенно важно — так как «чуждость» и даже враждебность позиции этого «Ты» маркируется, призывая к мимикрии (надо быть понятой) и вызову (надо быть собой).
В связи с проблемой адресата важно посмотреть не только кому, но и в качестве кого женщина пишет: представляет она себя членом определенного социума, культурного круга, писательницей и т. п. Эти роль или роли важны для исследования идентичности автора.
Меня интересует не универсальный женский субъект, а то, как изображает себя женщина — автор дневника, автобиографии, мемуаров, письма в совершенно определенном контексте, во времени и месте. Жанр, социокультурный контекст, гендер и то, что происходит в точке их пересечения, — вот центральная проблема моего исследования.
Как я уже замечала, я не хотела бы делать свою работу «полигоном для испытания» какой-то одной методологии, считая возможным выбирать и использовать те теоретические подходы, которые кажутся мне наиболее адекватными избранному материалу и моему исследовательскому и человеческому опыту.
Большая часть используемых мною теорий находится в русле американской и европейской феминистской критики. Мне представляется очевидным, что без них изучение женской автодокументальной литературы на современном этапе просто невозможно.
Однако, как мне кажется, в применении «западных» методологий к русскому материалу есть и свои проблемы. Не заставляют ли теоретические концепты, сформулированные при исследовании совсем иного материала, видеть только то, на что они реагируют, оставляя остальное в зоне «темного пятна»? Не остается ли, таким образом, не увиденным именно особенное (в данном случае — специфически русское), которое не описывается в уже имеющихся терминах[129]?
Чтобы попытаться избежать такого «дискурсивного принуждения», я стараюсь в своем исследовании по возможности соединять западную и русскую (традиционный и хорошо разработанный в отечественном литературоведении «историко-типологический подход») исследовательские парадигмы, а также больше доверять материалу, тщательнее вглядываться в сами тексты, не предполагая априорно, что в существующих теориях уже есть готовые «рецепты» их интерпретаций, и одновременно максимально учитывать русский историко-литературный контекст.
Глава 2
СТАНОВЛЕНИЕ ЖЕНСКОЙ АВТОДОКУМЕНТАЛЬНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В РОССИИ
Я не постыжусь описать…
Н. Долгорукая
Предыстория
Начало истории русской мемуарно-автобиографической литературы большинство авторов связывает с временем Петровских реформ, когда в России как бы совпали эпохи абсолютизма и Ренессанса. Правда, иногда в интересующем нас контексте вспоминают гораздо более ранние тексты русской (древнерусской) словесности «Поучение Владимира Мономаха», «Моление Даниила Заточника», «Житие протопопа Аввакума»[130].
Но, на мой взгляд, правы те исследователи, которые утверждают, что по отношению к текстам древнерусской литературы скорее стоит говорить об элементах автобиографизма, которые проявлялись в совершенно иных жанрах[131]. Хотя и соблазнительно выделить в названии книги Аввакума вторую часть наименования «Житие протопопа Аввакума, написанное им самим», но, как замечает М. Билинкис, для современников «автор „Жития протопопа…“ был святым или еретиком, но ни в коем случае не обычным человеком. Фигура самого Аввакума приобретала в самом произведении значение „сверхчеловеческое“, а бытовые подробности имели только функциональный смысл: помощь, посланная свыше, препятствие для преодоления, испытание и т. п. Автор здесь не активный действователь, а орудие необходимости»[132].