На логично возникающий вопрос читателя-адресата: «Поэтому, значит, вы тяготитесь своим маленьким даром? — скажете вы. — Если можно, вы бы расстались с ним?» — Соханская дает весьма определенный и решительный ответ:
И не говорите, Петр Александрович! Не заставляйте меня вспылить. Я сию минуту расстанусь вам с жизнью, но с ним, с моим крошечным даром — никогда! Когда только Бог велит. — Он мне больше, нежели жизнь: он вместе жизнь и все, чем люди живут в жизни. Если бы это не было слишком великолепно, я бы сказала: он душа моей души и кровь моего сердца. Вот как: конечно, ее нет, — но если бы и нашлась такая сила, которая могла бы предоставить мне на мой выбор: с одной стороны, скудный, маленький дар мой, а с другой — весь блеск, всю славу, всю полноту счастья женщины, со всем обаянием любви и красоты, и мне бы сказали: «выбирай, но одно из двух — всего не дается разом». Вы полагаете, я бы долго думала? Ни минуты. Может быть, я бы заплакала, что всего не дается разом; но и сквозь слезы, улыбаясь, я бы протянула руку к маленькому дару. Я отрекусь от него разве тогда, когда в безумии ума и сердца, я буду в состоянии отречься от Бога. Пусть я ослепну, пусть судороги и паралич отнимут у меня правую и левую руку; — я буду сидеть на пороге богадельни — и, пока живым языком, рассказывать прохожим чудные сказки… А все-таки женщина не должна писать (12; 629).
Важно отметить, что набор патриархальных формул и запретов, на который, как на шлагбаум, наталкивается набравший силу и эмоциональный напор, превращающийся в ритмическую прозу лирический монолог, все же не становится завершением текста Автобиографии.
Повествование еще какое-то время длится, и его последний фрагмент — это снова самохарактеристика, в которой автор «является слишком открыто со всем своим миром задушевных чувств и мыслей, со всей силой своего сердца». Здесь опять мы видим нарушение табу как сознательный выбор женщины, столь же безбоязненный, как и выбор своего матримониального статуса: «выйти замуж потому только, чтобы быть замужем — я не понимаю этой необходимости и к тому же нимало не трепещу названия старой девы» (12; 631). Именно на этом месте Соханская заканчивает свою историю, еще раз со всей определенностью подчеркнув главную коллизию своей автобиографии: конфликт между собственным желанием писать и запрещающими это социальными установлениями.
Этот конфликт в своем сочинении Соханская, как мы видели, разыгрывает многообразно и противоречиво. В социальном плане описывается путь автогероини к призванию, становление писательницы (по жанровой модели романа воспитания). На этом уровне особенно очевидна крайняя противоречивость текста: с одной стороны, приспособление к общественным нормам, подстраивание к мнению мужчины-ментора, учителя (в роли которого выступает Плетнев); с другой стороны — полемика и бунт. Противоречие между «женщина не должна писать» и «я не могу не писать» разрешается тем, что автор разделяет требования к нормальным женщинам, для них обязательные и незыблемые, и собственное право писать, соглашаясь на статус «больной», «выскочки», диковинной «трехшерстной кошки» среди серых. Однако и этот подход выглядит не вполне убедительно. Ведь текст Соханской (в котором абсолютно преобладают женские персонажи) переполнен подобными аномалиями: среди ее героинь почти и нет «серых кошек» — все «ходят сами по себе».
Второе противоречие можно увидеть в том, что, хотя Соханская, как, Дурова, не считает свой опыт образцом для распространения, она настолько позитивно пишет о своем самоощущении (даже говоря о страданиях, она не скрывает радости самоосуществления), что энергия такого счастья жить в гармонии с собой оказывается сама по себе заразительной и стоит больше многих деклараций.
Но если на социальном уровне повествовательница все же представляет себя как маргинала, вечную Другую, говорит о неестественности своего положения, то на ином (назовем его условно мифологическим или символическим) уровне она обнаруживает как раз полную естественность своего состояния. В этом смысле характерным образом используется религиозный дискурс, очень важный в тексте. Как замечают Клайман и Вовельс, мемуаристка «использует религию не как набор убеждений, поддерживающих социальные дефиниции, с помощью которых женщине отводится место в приватной сфере, но как ресурс надежды, веры в себя, который позволяет поставить под сомнение социальное осуждение по отношению к женщине-автору. Декларируя, что она не могла бы писать, не будь на то Божьего благословения, она опровергает социальные законы и мнения с помощью высшего авторитета. Она защищает собственное творчество и свои достижения, заявляя, что они не ее, а дар, посланный Богом, и таким образом это не хвастовство и не эгоизм, а путь, указанный Господом»[432].
Очень важным оказывается у Соханской в часто употребляемом словосочетании «своя доля» акцент на слове своя, равно как и то, что она разделяет «внешнее» и «внутреннее предназначение». При этом автор не ориентируется на идею пути и завоевания, конкурентной борьбы за место в общественной иерархии. Свое место нужно найти не в социуме или на писательском рынке, а в мире, в самой себе. Степь, сад, море (роса), дом (своя комната в деревянном доме окнами в сад) становятся моделями идентификации, не имеющими социальной наполненности. Возвращение к себе, в свой райский сад устраняет мотив вины и грехопадения.
Пронизывающая текст амбивалентность понятия «естественность/неестественность» соотносится с двойственностью концептов «сокровенности (своя комната) / публичности». Соханская пишет исповедь, но адресованную; автобиографию, но в форме частного письма. Как отмечают Клайман и Вовельс, «она определяет свой жанр и Плетнева как читателя таким образом, что это ослабляет публичную природу ее письма. Она усваивает интимную форму частной корреспонденции, „домашнюю“ и приватную форму письма, которую часто считают подходящей для женщины, и адресуется к Плетневу в первую очередь как к близкому другу и литературному ментору, а не как к известной публичной фигуре — влиятельному издателю крупного литературного журнала, где она надеется опубликовать свои произведения»[433].
Однако не стоит забывать, что Автобиография Надежды Соханской осталась на долгие годы неопубликованной и увидела свет только после ее смерти.
Что значит быть женщиной-писательницей: модели «Я» в «Зверинце» А. В. Зражевской
Автобиографию Надежды Соханской, о которой шла речь в предыдущей главе, принято называть первой русской женской писательской автобиографией[434].
Однако, с моей точки зрения, существует текст, созданный и увидевший свет раньше, в начале 40-х годов XIX века, который почти полностью посвящен проблеме обсуждения женской писательской идентичности в пределах автодокументальных жанров. Приходится говорить именно о жанрах, а не о жанре, так как текст Александры Зражевской «Зверинец», опубликованный в журнале «Маяк» в 1842 году, представляет из себя смесь жанров письма, автобиографии и критической статьи.
Александра Зражевская (1805–1867) родилась в Петербурге в семье архитектора, училась в столичном частном пансионе, очень рано начала писать, была довольно известна как переводчица, выступала как критик, была также автором нескольких оригинальных текстов, в частности романа «Картины дружеских связей», который вышел двумя изданиями в 1833 и 1839 годах[435]. Зражевской написан также пятитомный «Женский век» — по крайней мере, она сообщает об этом в письме М. Загоскину, прося о содействии в его рекламе и распространении (роман так и не вышел, рукопись была уничтожена). Свою просьбу Зражевская мотивирует следующим образом: «Я лишена всяких средств к жизни и мне без литературы нечем существовать. Да и труд мой стоит внимания»[436]. Соединение больших литературных амбиций[437] с жизненными «недобратками», как она выражается, болезненное переживание предвзятого отношения общества и критики к женщине-литератору, вероятно, были среди тех причин, которые в конце концов привели Зражевскую в лечебницу для душевнобольных.