Собственная биография рассказывается как история девочки-изгоя, которая в чужом ей мире принуждена остаться немой, не имеет возможности развивать никакие свои таланты и способности, но в процессе борьбы, через внутреннее сопротивление влиянию своих «тюремщиков» находит свою «страну», свое пространство, свой мир в молитве, любви и переписке с братом-возлюбленным. «Друг мой, твоя Наташа чужестранка на земле между ими, ты ее родной, ты ее родина, а им безумная» (470).
Как я уже пыталась показать выше, этот сюжет борьбы и сопротивления в письмах Наташи развивается не только ретроспективно, но и в настоящем.
Тезис Герцена о том, что женская жизнь вообще и Наташина в частности есть «одна любовь и только любовь», получает несколько иную интерпретацию в написанной женщиной собственной истории. Такое состояние оказывается не безальтернативным природным ее «предназначением», а следствием того, что все другие сферы самореализации были для нее закрыты.
У меня нет никаких талантов, даже способностей, нет, может, было бы много, но их задушили при самом рождении, им не дали взглянуть на Божий свет, не дали вздохнуть; словом, убито все, что можно было убить, и что я есть теперь — одна любовь, одна любовь (540).
Таким образом, Наталья Александровна не только развивает предложенные Герценом модели женского Я, но и создает собственные, хотя романтическая концепция женственности, столь принципиальная для Герцена, разумеется, накладывает довольно жесткие ограничения на возможности женской самоинтерпретации.
Даже рисуя проекты будущей семейной жизни и того, как он будет просвещать свою жену, какую библиотеку для нее создаст, Александр ясно обозначает эти границы, связанные с невозможностью соединить идеальную женственность с идеей изменения и развития.
Я хочу тебе составить отчетливый, полный план чтения и занятий и, это раз, и другое — особую библиотеку для тебя. Здесь первое место поэзии, <…>, потом — история, <…> потом романы, и больше ничего. Пуще всего не науки <…> науки холодны и плохо идут к идеальной жизни, которую я хочу для тебя. <…> Не воображай, чтоб от всей массы мыслей и чувств осталось в тебе что-либо измененное, нет, тогда я вырвал бы книгу из твоих рук, в тебе ничего не изменится и не должно (483).
(Выделено везде мной. — И.С.).
Стремление изо всех сил «соответствовать» образу шиллеровской Девы, какой выстраивает для нее жених (высший авторитет), между тем приводит к сложным коллизиям, которые намечаются уже в конце досвадебной переписки. Наташа изо всех сил старается изогнать из себя все несовершенства, стремясь к ангельской бестелесности (хотя и ей снятся эротические сны о поцелуях (см.: 106)).
Однако ее корреспондент в этом отношении тоже отнюдь не последователен. Когда час их реального соединения приближается, Герцен начинает разрушать тот образ идеальной бестелесной девы, который сам же так старательно строил. «Знаешь ли ты, что я люблю в девушке и женщине охоту наряжаться (разумеется, чтоб это было не главное), — пишет он 20 февраля 1838 года, — в нарядах есть своя поэзия, ими пренебрегать не надобно, как и наружной красотой — из любви к изящному ими пренебрегать ненадобно» (479).
Может хорошо и необходимо в девушке и женщине желание наряжаться, — отвечает Наталья, — для меня нет ничего изящного в пышном и богатом наряде, изысканность и украшения отвратительны <…>. Ни на что так не жаль тратить времени, как на туалет. Тебе нравится охота наряжаться в девушке и женщине, а мне оставь мою беспечность, позволь туалету моему ограничиться тем, что останется от пышности, изысканности и богатства (490).
Но Герцен как бы не замечает в Наташином ответе отсылки к столь любимой дихотомии женщина/ангел. «Ты как-то худо понимаешь поэзию роскоши и поэзию наряда», — пеняет Герцен невесте и еще не раз возвращается к этой теме во владимирских письмах 1838 года (см., напр.: 500, 553), внушая адресатке мысль о необходимости для женщины не пренебрегать нарядами, украшениями и т. п.
Фактически речь в подобных герценовских пассажах идет о сексуальности, эротической привлекательности, хотя этот дискурс замаскирован похвалами поэзии пышности и нарядности. Герцен не рискует говорить с невестой прямо, но обращает ее внимание на телесное как через рекомендации сшить платье из прозрачной ткани, так и через переадресацию невесте похвал собственной телесной привлекательности:
Прошу обратить внимание на наряд для портрета: воздушная ткань, едва вещественная, с поэзией наряд и с совершенной простотой — вот что я требую. А теперь уличу тебя в кокетстве: будто 3 марта ты от недосуга была без папильоток? Не обманете, mademoiselle; впрочем, это очень хорошо, папильотки уродуют наружность <…>. Я, со своей стороны, никакой не вижу доблести не заботиться о красоте. Вятские дамы хвалили мои глаза, открытый лоб и руки, и мне было приятно, признаюсь откровенно, даже за тебя было приятно (522).
Наталья Александровна, надо сказать, подобных намеков не понимает и в последних перед свадьбой письмах еще более рьяно отвергает все земное и телесное. Теперь даже слова, даже сама их переписка для нее — что-то слишком земное и овеществляющее дух.
Что слова, это тело, они так же грубы, так же мало выражают душу, как я любовь (496).
…больно видеть рассеянную душу, раздробленную на слова…. то, что безобразно и убито в словах (497).
Думая о будущей их жизни, она выстраивает в своем воображении какую-то утопию вечной, нетленной идеальной любви двух слившихся душ вне реального мира (а Герцен говорит, что не может жить в комнате с низкими потолками). В этой утопии «новой, Христовой, вечной любви» телесность и вещность — мешающие оболочки, которые в конце концов неизбежно будут сброшены, и тогда будем возрастать в Христе, а не в мире сем; когда же достигнем совершенства, тогда прекратится и мы исчезнем с земли. По мере возраста нашего в мире духовном, мы должны уничтожиться во внешнем мире, по мере увеличения там, должны умаляться здесь (475).
Напряженность религиозного экстаза накладывается на романтическую эстетику двоемирия в духе немецкого романтизма или В. Жуковского (выделенные курсивом там и здесь выглядят цитатой из Жуковского).
В этом смысле чувства (и их словесное выражение) в письмах Натальи Захарьиной чрезвычайно созвучны с эмоциональной атмосферой и религиозно-эстетическими концепциями повестей Елены Ган. Кажется, что Наталья Александровна вполне могла бы быть названа «любимой героиней» Ган, подобно Ольге из повести «Идеал» (1837), или Зенеиде из «Суда света» (1840), или поэтессе Анюте из последнего романа писательницы «Напрасный дар» (1842).
Одна из сюжетных ситуаций «Суда света» в высшей степени напоминает то, как интерпретируют свои отношения Герцен и Захарьина. У Ган молодой человек Влодинский встречается с необычной женщиной — Зенеидой и под влиянием ее любви «перерождается» или «воскресает» (эти слова употреблены в тексте повести).
Чувство, которое соединяет Влодинского и Зенеиду, — это идеальная асексуальная любовь, слияние двух чистых (детских — то есть бесполых) душ, «истинное блаженство кроткой любви небожителей»[484]. Однако райская идиллия оказывается уязвимой, и причина во Влодинском, в котором просыпается мужская страсть. Здесь можно говорить об инверсии гендерных ролей: не женщина (Ева) — инструмент дьявола; соблазн исходит от мужчины, и от полного разрушения сказочной духовной гармонии спасает только отъезд героя. Дальше сюжет развивается драматически, заканчиваясь трагической гибелью главных героев.
С Зенеидой Наталью Александровну роднит не только романтический максимализм и ее «чужестранность» в мире обычных людей, но и то, что Зенеиду, как и многих других героинь Ган, в жизни не устраивают ни мужские, ни женские роли — только «ангельские»; ее привлекает «идея о возможности истинной вечной любви»[485]. Как отмечает Джо Эндрю, «текст героини представляет ее победу над лживыми мужскими представлениями и судом света, но также включает в себя тотальный запрет любого намека на сексуальность»[486]. Можно сказать и более сильно: ее победа исключает ее не только из патриархатного мира, но вообще из мира живых. Романтически максималистские претензии героини неосуществимы на земле — идеальная любовь невозможна в реальном пространстве. Влодинский же изображен в целом как слабый и инфантильный юноша, которого Зенеида одушевила своей любовью, как Пигмалион Галатею.