Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сейчас Дантес испытывал только смутную тревогу, смятение чувств помешало ему с самого начала уловить тайный смысл, страсть сразу же заглушала беспокойство, укрывая его от посягательств рассудка. Иногда он приходил в сознание, и это было как отступление разбитого разведотряда в окопы после опасной вылазки в другое измерение. И опустошение тогда было так велико, что лишь разорванные цепи напоминали об исчезнувшем звере страха, а тело было брошенной клеткой, и только неясное предчувствие говорило о возвращении чудовища. В яростных объятиях, над которыми он был уже не властен, он почти не видел лица Эрики, слепо повинуясь движениям, которые направляла она одна, и глаза их встречались на краткий миг, как соперники для обмена ударами. Он как будто все это уже видел, уже испытывал в другой жизни, прожитой секунда в секунду здесь же и так же неистово, и его память обшаривала небытие, где скоплены тысячи подобных мгновений. Проклюнулось какое-то смутное воспоминание и издалека стало посылать ему сигналы, которые не удавалось прочесть, но сама их настойчивость вызывала тревогу. Он чувствовал себя в плену окружающего непотребства: иссохшие колючие растения с бесчисленными шипами и неописуемое зловоние экскрементов, еще не превратившихся в пыль, атаковали его во всей своей мерзости. Тучи насекомых, яростный шепот Эрики, отталкивающий и пьянящий, и болезненный, когда успокоившееся тело лишалось помилования, которое сладострастие дает за грехи, все это и сумасшедшее солнце низвергали его в реальность безумства, болезни, где зло переставало пахнуть серой и превращалось в недуг. Из соучастника он стал наблюдателем; чувства угасли, и метаморфоза, которую претерпевало все, чего касалось их пламя, внезапно прекратилась за пределами жарких владений Эроса: трезвый рассудок убил остатки магии. Сама Эрика, казалось, была защищена от этого крушения, когда удовлетворенность сменяется безжалостным отрезвлением, и вдруг бесследно исчезает горячка, в которой беспредел порождает новый беспредел и можно делать что угодно, только не останавливаться. Он искал ее лицо, скрытое в волнах черных волос; ласки стали механическими, свежие губы — просто покрытыми слюной, стрекотание кузнечиков — оскорбительным смехом; и когда, встав на колени, она подсунула руки ему под голову, приподняла ее и поместила его лицо между своих бедер, и словами, черт знает из какой гнусной практики взятыми, приказывала ему «сделать это» с похабством, несовместимым с нежностью, которая одна может претендовать на такое повиновение, — это была уже не дань, выражавшаяся в поклонении, когда обожание преодолевает отвращение, но безудержный грязный разврат на останках чувства.

И вот в одну из таких жестоких минут, на твердой земле, когда он уже не был во власти вздувающегося тока крови, который несет сознание, как опрокинутую лодку, и когда все заменил автоматизм, он поймал себя на том, что смотрит в лицо Эрики с холодностью, невыносимой для того, что питается огнем и живет, пока жив огонь. Он вновь испытал чувство déjà vu, из которого Эрика почему-то исчезла. С выражением почти предельного наслаждения, предвкушая близкое удовлетворение, которое отсрочивала, чтобы упиться сознанием его неминуемости, мучаясь лихорадкой, которой теперь отвечали содрогания мышц, сидя на корточках, изогнувшись, откинув назад голову, словно делясь своим наслаждением с небом и солнцем, с искаженными чертами, остекленевшим взглядом, блестя оскалом стиснутых зубов, не задумываясь, что кто-то может увидеть, какие гримасы она строит при спаривании, МАЛЬВИНА ФОН ЛЕЙДЕН ОТКРЫЛАСЬ В НЕУДЕРЖИМОМ СПАЗМЕ, ЗАБЫВ В МУЧЕНИЯХ СТРАСТИ СВОИ БЕСОВСКИЕ ХИТРОСТИ, С ПОМОЩЬЮ КОТОРЫХ ВЫДАЛА СЕБЯ ЗА ЭРИКУ. НЕ ХРУПКАЯ И НЕЖНАЯ ЭРИКА ВЗДЫМАЛАСЬ НАД НИМ, СИДЯ НА ЕГО ЛИЦЕ, ПРИЖАВ ЕГО РОТ К СВОИМ МОКРЫМ БЕДРАМ, ВРЕМЯ ОТ ВРЕМЕНИ ОПУСКАЯ ЖАДНЫЕ ГЛАЗА К ПОЛОВОМУ ОРГАНУ, ЧТОБЫ ПОЛУЧИТЬ ВСЕ ОТ ЭТОГО АКТА, И УЛЫБАЯСЬ ЖУТКОЙ УЛЫБКОЙ ВОЗБУЖДЕНИЯ, — ЭТО БЫЛА МАЛЬВИНА. На этом же месте, среди тех же миазмов, она когда-то оседлала его в погоне за наслаждением, бормоча все ту же похабщину профессиональных шлюх, в совершенстве владеющих всеми секретами своего искусства, в которой выражается и утоляется их жажда мщения. Ему тогда было двадцать пять, и он наслаждался уродством этого разврата, который не останавливается ни перед чем, потому что все есть любовь. И сейчас он вновь переживал те минуты и одновременно видел их со стороны, так ясно, что не оставалось никаких сомнений. Эта ясность потрясла разум и возродила отвратительный страх. ЭРИКИ НИКОГДА НЕ БЫЛО. Колдовство — выдумка отчаявшихся людей, измученных своей ограниченностью, и он сам улыбался милым причудам Мальвины, когда она без малейшего замешательства предавалась воспоминаниям о Калиостро, Сен-Жермене, Кармази и алхимиках, имена которых нельзя было называть, потому что они жили во все времена. Но даже всесильное безверие XX века не могло отрицать очевидное: ЭРИКИ НЕ СУЩЕСТВОВАЛО. МАЛЬВИНА ПРИДУМАЛА ЕЕ И С ПОМОЩЬЮ СВОИХ ЧАР СООБЩИЛА ЕЙ ПОТРЯСАЮЩЕ РЕАЛИСТИЧНУЮ НЕЖНОСТЬ И ДОБРОТУ. ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ ПОД ВИДИМОСТЬЮ ХРУПКОЙ И ТАКОЙ УЯЗВИМОЙ КРАСОТЫ ОНА ЯВИЛАСЬ ЕМУ, ЧТОБЫ ОТОМСТИТЬ. ТЕПЕРЬ, КОГДА СОЛНЦЕ СВЕТИЛО ЕЙ ПРЯМО В ЛИЦО, ЭТО БЫЛО УЖЕ НЕ СХОДСТВО — ЭТО БЫЛО АБСОЛЮТНОЕ ТОЖДЕСТВО. ГРУДИ, ТОРЧАВШИЕ ПОД РАСПАХНУВШИМСЯ ПЕНЬЮАРОМ, КОТОРЫЕ ОНА ЗАСТАВЛЯЛА ЕГО ТЕРЗАТЬ, ПОЛОЖИВ НА ЕГО РУКИ СВОИ — ТАКОЙ ПАМЯТНЫЙ ЕМУ ЖЕСТ, — НЕСОМНЕННО, ПРИНАДЛЕЖАЛИ «ХОЗЯЙКЕ ЗАМКА», И ЛИЦО, ЗАСТЫВШЕЕ В СЛАДОСТРАСТНОМ ОСКАЛЕ, ОН ПОМНИЛ ТАКИМ ЖЕ, ЗДЕСЬ ЖЕ И В ТАКОЙ ЖЕ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ — ЛИЦО МАЛЬВИНЫ. ЭТО ТОЧНО БЫЛА СТАРУХА — ЭРИКИ НЕ СУЩЕСТВОВАЛО НИКОГДА.

Дантес изнемог; половой орган, давивший его, руки, которые безжалостно притиснули его лицо к животу колдуньи, не давали дышать; сердечный ритм сбился на скачки; он понял, что умрет за то, что проник в тайну, Смерть придет ей на помощь, ибо ненавидит ясность. Он потерял сознание.

XLVI

Фатум решил передохнуть и ради развлечения воспроизвести ту самую партию, которую Капабланка проиграл Алехину в 1931-м. Он передвигал фигуры на бескрайнем поле своей памяти и наслаждался тем, как в борьбе черных и белых подтверждалось его мастерство, ведь все ходы зависели только от него. Фатум виртуозно ставил шах и мат и обожал два эти слова: они напоминали о его победах. День был чудесный, напоенный солнцем, и мир расслабился, а люди на минуту забыли свои страхи, как и всегда, когда хозяин бывал занят другими делами. Фатум сделал ход конем с f3 на е5, предрешивший поражение Капабланки, хотя тот не пожелал сдаваться, с довольно смешным, но, в сущности, трогательным упрямством человека, который до последнего надеется — замечательное выражение, так веселившее мэтра, — «взять инициативу в свои руки». На подносе в беспорядке лежали остатки завтрака, им самим приготовленного, и Барон, как всегда, пребывал в дурном настроении из-за того, что привилось унизиться до вульгарного приема пищи. Он отодвинул шахматную доску и закурил сигару. На нем был халат бутылочного цвета и черный ночной колпак, усеянный звездочками, как у некроманта, — подарок Нострадамуса. Барон давно был знаком с ним и сообщал прорицателю о наиболее значительных событиях, происходящих в мире, чтобы тот мог изумлять людей своим пророческим даром. Нострадамус совершенно не умел предвидеть будущее и предсказывал роковой ход истории благодаря вовсе не каким-то сверхъестественным способностям, а любезности Барона, из милосердия помогавшего старому придворному аптекарю, который томился в башне, служившей ему обсерваторией. Увы! Нет ничего сильнее искусства, и Барон вспоминал, что Гёте сам послал свое детище Мефистофеля к Фаусту, чтобы сделать его вечно молодым в обмен на то, что позарез было нужно веймарскому мудрецу и питало его литературные труды. И действительно, «Фауст» нисколько не постарел.

Он доиграл партию — Капабланка в конце концов признал победу соперника — и снова взялся за не запятнанный ни единой записью ин-фолио, открытый навстречу воображению. Он погрузил перо в чернильницу и больше не прикоснулся к нему. Фатум не любил оставлять отпечатки пальцев. Барон бывал счастлив каждый раз, когда ему удавалось отделаться от несносных «черным по белому» и «дважды два — четыре». Ничто вокруг него не могло спастись от инквизиции разума и тщательного анализа и становилось невыносимо посредственным. Лишь немногим великим шарлатанам иногда удавалось зашвырнуть в ночь несколько звезд — звезды, конечно, были липовые, но все-таки светили — и разбить несколько оазисов воображаемого на пути человечества от реальности к реальности, где оно могло утолить жажду и почерпнуть мужество, необходимое для того, чтобы дожить до гибели Солнечной системы, силой нескольких очень красивых сказаний. Барон удовлетворенно покуривал сигару, его только слегка беспокоило, не поддался ли он искушению серьезности, ведь это не соответствовало его представлению о красоте. Во всяком случае, главное не выдать себя в приступе неудержимого хохота, который наверняка примут за проявление цинизма. Он с усилием подавил смех, взял себя в руки и снова вступил в молчаливую битву с врагом. Отражая натиск реальности, он пороху не жалел. Разбегающиеся галактики останавливались послушать музыку Моцарта; восхищенное Время с разинутым ртом застывало в залах Лувра и, сняв шляпу, склонялось перед совершенными произведениями искусства. В ответ на утверждение, что человеческое сердце пусто, Барон преспокойно населял эту пустоту парой-другой новых цивилизаций. Он прикуривал сигару от туманностей, позволял своей собаке писать на Млечный Путь, а материя плакала горючими слезами, когда он говорил ей о бессмертии души. Он знал, что его разыскивают всяческие блюстители порядка, но знал также и то, что уличить его в мошенничестве крайне сложно, так как он располагал, по всей видимости, неопровержимыми доказательствами подлинности, достаточно было ткнуть наугад в любой из музейных экспонатов. И хотя он не поддался, как другие, на обман и не сомневался, что шедевры тоже иллюзия и что человеческий гений, который способен оценить только человек, не может дать последнему ничего большего, чем он сам, Барон всегда был готов сослаться на этот всемирно признанный авторитет и таким образом ускользал от органов правопорядка, и фашистских, и соцреалистических. Он молчал с непоколебимым упорством. Все, что ему нужно было сказать, могло быть произнесено только голосом будущего, поднимавшимся из недосягаемых глубин культуры. Он пристально вглядывался в эту новую первооснову, где бурлили свежие соки и совершалось, пока еще незаметно, зарождение нового вымышленного человека, который, быть может, в свою очередь оставит после себя какую-нибудь цивилизацию, достойную этого имени. Впрочем, Барон не существовал, он пребывал в неопределенном состоянии, ожидая достойного воплощения, которого пока что, в таких первобытных условиях, не предвиделось. У него еще не было личного дела, одни отпечатки пальцев, они могли бы служить дополнительным основанием для обвинений, но при всем при том их легко найти на бесчисленных шедеврах, которые уже свидетельствуют в его пользу и когда-нибудь реабилитируют его.

53
{"b":"191714","o":1}