— Вероятно, именно поэтому, — произнес доктор. — Гораздо легче облечь смыслом кого-то несуществующего, как вы выражаетесь, чем личность сильную, с характерными чертами… Чувство тревоги?
Дантес улыбнулся. Его облачением был юмор. Это платье защищало его лучше любых доспехов.
— Да, конечно. Для начала — раздражение, что ты находишься во власти столь абсурдного персонажа, который… можно сказать, не существует. Я говорю в буквальном смысле, потому что я иногда спрашиваю себя, существует ли Барон — не знаю, слышали ли вы о баронессе Мальвине фон Лейден, так вот, это ее муж, — существует ли он на самом деле…
— Ну, что ж, — начал доктор Туцци, — раз вы, кажется, более или менее уверены в существовании баронессы фон Лейден, можно по крайней мере предположить, что ее муж также не является плодом вашего воображения… То, что вы рассказали мне о вашей бессоннице, представляется мне более серьезной проблемой на ближайшее будущее, чем эти ваши… опасения, будь они надуманными или настоящими. Так что начнем с нее. Полагаю, после нескольких ночей крепкого сна вы обнаружите, что ваш Барон опять обрел свое тело и собственную личность, тихую и незначительную… Баронесса фон Лейден, да? Это мне кое-что напоминает. Но на самом деле… если мои литературные воспоминания… Подождите-ка… Кажется, Казанова рассказывает в своих «Мемуарах» о баронессе Мальвине фон Лейден, одной авантюристке, приятельнице знаменитого графа де Сен-Жермена, которая хвасталась, как, впрочем, и ее знакомый граф, своими тайными и сверхъестественными способностями и была замешана в деле с колье королевы Марии Антуанетты?
Дантес рассмеялся.
— Да-да, она самая, — признался он. — Но могу вас уверить, это не настоящее ее имя, если вообще можно говорить о чем-то настоящем, когда речь идет об этой женщине, которая наделена столь живым воображением. Она перепробовала всевозможные роды деятельности, порой весьма… Впрочем, Бог с ней. С некоторых пор она занимается — и, как говорят, довольно успешно — предсказаниями, отсюда и псевдоним…
— Ах вот как, — улыбнулся доктор Туцци.
Он выписал Дантесу укрепляющее, которое следовало принимать в течение длительного времени вместе с литием. Дантес стал лучше спать, и его тревога немного поутихла, но он уже жалел о своих бессонных ночах, потому что теперь ему случалось испытывать странное чувство, когда посреди бела дня он начинал ощущать себя, как в часы ночного бдения, в неясном свете полусонного сознания. В этот самый момент, стоя на террасе и блуждая взглядом по равнине, где не было и следа машины, которую он ждал, он испытывал такое нетерпение, что не видел ни пустынной дороги, ни освещенной солнцем тосканской долины, а только одну желтую «испано-суизу», за рулем которой сидела Эрика, а сзади, рядом с клетчатой статуей Барона, женщина, которую он уничтожил четверть века тому назад.
V
Траурница, трепеща, цеплялась за кисть Эрики, которая держала обе руки неподвижно на руле, стараясь не менять скорости, чтобы продлить эту мимолетность. Она тихо улыбалась этому маленькому неловкому охристо-черному существу: ничто слабое и хрупкое не оставляло ее равнодушной. Нерешительное продвижение вперед, каждую минуту грозящее падением, мелкая дрожь усыпанных пыльцой крыльев, маленькие усики, настроенные на всю вселенную… Барон сидел на заднем сиденье рядом с Ma, скрестив руки — естественно, в дорогих перчатках из свиной кожи — на набалдашнике слоновой кости, венчавшем изящную бамбуковую трость из Малакки. Под лентой его серого котелка виднелся старый билет с дерби в Эпсома, в 1938-м, с потерянной ставкой на Либелея. Этот аристократ, казалось, олицетворял собой памятник, возведенный всему тому, что с самой первой ставки оказывалось в мизере и из него уже не выходило, но тем не менее ни на миг не теряло своей непоколебимой веры в какой-то сверхъестественный и победоносный рывок на финише. Последние тридцать пять лет Ma мариновала Барона в алкоголе, и, нельзя не признать, сохранился он прекрасно. Ma рассказывала, что раньше он принадлежал Клео де Мерод, которая потом отдала его Элеоноре Дузе, а та, в свою очередь, проиграла его в партию в вист Тутти Гогенцоллерн; но Ma безнадежно перевирала все века, года, даты, все, что она расценивала как «презренную челядь». Она записала реальность в свои заклятые враги и билась с ней не на жизнь, а на смерть, пользуясь своим даром фантазировать, проявлявшимся в постоянном созидании невероятных миров, в которых сама же и жила, устроив их по своему вкусу и разумению, со всеми надлежащими удобствами, замками, прислугой и приятным обществом мужчин, повстречавшихся ей в том или ином столетии, где ей нравилось бывать. С тех пор как она поселилась на улице Фэзандери, назвавшись ясновидящей, ее успехи в искусстве обманывать саму себя помогали ей убеждать других и были весьма полезны в ее отношениях с клиентами. Она обнаруживала столь тесное знакомство, такую точность во всем, что касалось прошедших эпох, в которых она якобы бывала, естественно под разными личинами, что иным антикварам случалось заглядывать к ней с просьбой подтвердить подлинность того или иного предмета мебели, статуэтки или картины. За определенную плату, включавшую и проценты, она подтверждала, что вот этот небольшой секретер в самом деле в 1764 году помещался в западном углу салона маркизы де Помпадур, между окном и камином, а прелестная безделушка саксонского фарфора своим изяществом отвлекала угрюмый взгляд Ларошфуко. Так Ma раздавала сертификаты подлинности, имеющие большую ценность в таком виде коммерции, где часто попадались подделки сомнительного происхождения. Покупатель уносил свое приобретение вкупе со свидетельством баронессы Мальвины фон Лейден, подтверждавшим, что сия золотая табакерка, инкрустированная рубинами, принадлежала Фридриху II и сама баронесса несколько раз видела ее в руках короля-философа. По ее словам, она получила свой лорнет из рук Марии Антуанетты; трость с серебряным набалдашником — от Екатерины Великой; нож для бумаг из слоновой кости — как раз тот, что Гёте подарил фон Клейсту; не говоря уже о подсвечнике литого серебра, освещавшем ночи любви Жорж Санд и Фредерика Шопена, в Вальдемосе. Казалось, Ma читает прошлое как открытую книгу, и клиенты были убеждены, что стоит ей лишь перевернуть несколько страниц, и она с такой же легкостью сможет заглянуть в будущее. Трудно было понять, принадлежал ли этот серо-зеленый кошачий взгляд женщине, которую ее собственный страх перед реальностью — она говорила, что в ее время реальности не существовало и сама она была лишь выдумкой Золя, — толкал на то, чтобы искать пристанища в рассказах и фантазиях, пытаясь освободиться, попадая в пространство прекрасной лжи, от цепей Судьбы, оказавшейся столь безжалостной по отношению к ней, или же то был взгляд авантюристки, на редкость способной в одурачивании своих клиентов.
Было, разумеется, и другое объяснение, но признать его открыто — значило бы поступать против правил, установленных в этом обществе: Эрика с раннего детства нисколько не сомневалась в сверхъестественных способностях своей матери. Когда она, улыбаясь, рассказывала об этом Дантесу, ирония в ее голосе относилась главным образом на счет неверия прочих — и, кроме того, была необходима для соблюдения приличий и условностей, которые проводят черту, разделяющую мир у вас под ногами и мир вашей мечты, словом, для того, чтобы в очередной раз выказать свою благовоспитанность. Ma так часто и с такой естественностью говорила о своих близких знакомых, таких как граф де Сен-Жермен, герцог де Ришелье, Нострадамус, Лейбниц или Шодерло де Лакло, — «мне кажется, что на самом деле он был немного, знаете, педераст…» — что Эрику нисколько не смущала встреча с кем-нибудь из подобных гостей за ужином, и, напротив, она бывала удивлена, когда ее мать возвращалась домой одна. Лет с девяти-десяти она уже умела делать вид, конечно из уважения к ближнему и правилам приличия, что считает привычное и повседневное окружение, видимое и осязаемое, единственным и неповторимым, ибо такова была религия, от которой нельзя было отвернуться, без того чтобы не впасть в тяжкий грех по отношению к добропорядочному обществу и не вызвать тем самым величайшее недоверие — или, хуже того, жалость — у тех, кто заставал вас в тот самый момент, когда вы собирались сбежать. Ничто в то же время не могло помешать ей, когда она была одна или даже в компании тех, кого она называла «узниками собственных ног», загадочно улыбаться, закрывать глаза и тут же отправляться на совсем другой праздник, в совершенно другие края. Пример ее матери был заразителен, и дружба, которая завязалась у ребенка с Котом в сапогах и феей Карабос, нимало не угасая по прошествии лет, напротив, лишь росла и крепла, так что порой ей становилось сложно верить в существование обыкновенных шоферов такси и тротуары, в прохожих и улицы с односторонним движением, — ведь лорд Байрон подходил поцеловать ей руку, Дидро прогуливался рядом с ней, рассуждая о бесконечном, о вечности, о жизни и смерти в такой приятной манере, будто играл со вселенной партию в бильбоке, или она сама, притихнув в изумлении, выслушивала из уст Вольтера пикантные подробности об амурных делах русской императрицы. Линия разрыва между этим бренным миром и миром мечты стиралась, Время проходило спокойно и мягко, как персидский кот; стоило только надеть маску, и можно было появиться никем не замеченной в Венеции Франческо Гварди и Джованни Каналетто, читать авангардистские статьи Апостоло Зено в его «Литературной газете», выпускавшейся в 1710 году, или, скажем, сердиться на аббата Джакомо Ребеллини за то, что он считал Вольтера и Руссо «врагами Господа и общества». Она была еще совсем ребенком, когда мать стала брать ее с собой на прогулки в XVIII век, в Венецию последних дожей, и Эрика была изумлена, увидев, как в театре «Сан Кассиано» патриции с высоты своих лож ради забавы плюют на головы простолюдинов, а те нисколько не возмущаются, наоборот… Казанова часто бывал здесь в те времена, когда находился на службе у Инквизиции, выполняя работу, которую лучше него не делал никто, а именно, служил доносчиком. Благодаря любви, которую Ma сумела ему внушить, Гольдони выполнил-таки обещание, которое было дано им публично в 1749 году: представить своим почитателям в следующем сезоне шестнадцать новых пьес. Гоцци собирался угостить девочку мороженым у Флориана, а когда она не смогла прийти в театр из-за несчастной простуды, мать рассказала ей в мельчайших подробностях о премьере «Фигаро» и о праздничном ужине у легкомысленной графини де Роан, которой Бомарше впоследствии посвятил свой труд…