Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Если я вам не писала, то лишь в смутной надежде вызвать вас сюда…

— Я звонил вам целыми днями…

— Все только и делают, что звонят друг другу.

— Дорогая, милая Эрика, вы ужасно боитесь банальности, я знаю… Вам бы хотелось, чтобы все было как в первый раз. Смотрите, банальность находится в прямой зависимости от того, что вы можете ей предложить: подарите ей искренность, и она уже обновилась. Что до меня, должен признать, что если бы у меня был вкус к оригинальности, я не примчался бы сюда с букетом цветов, не уставая повторять: «Я вас люблю…»

XXIV

Она окунулась в счастье с головой, радостно и легко, как смеются дети: «I have an affair со счастьем»[35], — говорила она своим друзьям англичанам; она проживала юность сердца, то время, которое не задает вопросов о завтрашнем дне. «Ein Augenblick»[36], — сказал Гёте, говоря о юности, но то были размышления человека о себе самом в перспективе тысячелетий, и Эрика сомневалась, чтобы Шарлотта нашла в его компании в Веймаре что-либо, кроме комментариев; что касается счастья Гёте и Шарлотты, оно, должно быть, состояло прежде всего в размышлениях о счастье. Их любовные свидания, наверное, проходили под лейтмотив тиканья секундной стрелки: как можно быть счастливым, если принимать счастье всерьез? К ней совершенно спонтанно пришла беззаботность, которая так естественно находит себе место в жизни, как только вы можете позволить себе такую роскошь — не думать; рождение и смерть, если только вы любите, приобретают для вас то же значение, что и какой-нибудь вальс. Мимолетные лучи, яркие вспышки; мгновение полноты, а дальше — будь что будет, будущее — старый греховодник, что нам до него… О радости говорили, что это была военная хитрость жизни, пытавшейся таким образом набить себе цену, но то были слова старого мира, еще верившего в деловые сделки, в соглашения, в «ты мне — я тебе», в заверенные нотариусом бумаги. Продлить, увеличить срок действия — было насущной заботой тех, кто любил лишь собственные привычки, и когда вы доходите до этого, все уже потеряно, вам остаются только ваши привычки. Счастье прослыло мастером в искусстве проходить, но беззаботность лишает его главного оружия, а именно, угрозы того, что оно пройдет. Улыбки, мимолетные улыбки, порхающие от одной любви к другой: это тоже история мира, но ее никто никогда не писал. Эти быстротечные па-де-де, рябь на поверхности воды, неслышные нотки источников; крылья божьих коровок; мелькнувший в зеркале луч, и больше ничего; веселый такой взгляд, а вокруг — небытие: какие-то цивилизации, бойня. Поцелуй, пожатие руки, улыбка и все прочее — это невысказанная история тысячелетий. Тень, бегущая, весело смеясь, по парку, руки, приподнимающие кринолины, еще одна тень, присоединяющаяся к первой, все это дела государственные. Волшебные флейты, скажут некоторые, и будут правы, при условии, если только не слушать эти трели слишком долго. Однажды я видела, как падает лист, я была тогда еще совсем маленькой девочкой; я скорее отвернулась, а он все продолжает падать. Он никогда не коснется земли, он все качается в воздушной колыбели, а все остальное — одно сплошное падение. И если говорят, что небо — миллиардер, потерявший счет своим световым годам, никто не придет забрать у меня мою незначительность, так и появилась на свете любовь: незаметная ошибочка, прокравшаяся в гигантские расчеты. Понятие «жить счастливо» с настоящим счастьем и рядом не стояло, оно касается только жизни. «Еще одну минуточку», — уговаривала она себя иногда по утрам, просыпаясь с ним рядом где-нибудь в Венеции, или в Комо, или в Луксоре, но лишь затем, чтобы тут же рассмеяться своим неслыханным запросам, в то время как она уже все прожила, все получила, когда с ней ничего уже не могло произойти.

Лучшей компании, чем Дантес, и желать не приходилось: он говорил с ней как человек, для которого нет будущего. У него все сосредоточивалось в настоящем, и если бы в дверь вдруг постучали и на вопрос: «Кто там?», ответили бы: «Конец пришел», он бы, не задумываясь, пошел открывать, он ведь уже познал, что такое счастье. Говорили они большей частью по-немецки, забавно было обращаться порой к этому языку, наделенному таким вкусом и таким предрасположением к великим замыслам, мощным построениям, столь основательной солидности. Сейчас они сговорились сыграть с этой Германией словесности, сколоченной на долгие годы вперед, а не для того, чтобы быть съеденной в один присест, игру в синтаксис одного Gestalt[37], довольно крепко сбитого: они отвечали Ницше, Шопенгауэру, Канту, Лейбницу и Гегелю завтраком на траве и чувствовали, что нашли-таки ответ на все. Счастье было импрессионистом, у него был тот же свет, та же мягкость, та же беспечность. Она ощущала рядом с ним присутствие всех этих маркиз в париках, которые, нимало не задумываясь, с триумфальным видом отвечали на вопрос «Зачем дана жизнь? Каков ее смысл?» многозначительной гримасой удовольствия. Все, что в истории Германии привело к таким несчастьям мирового масштаба, происходило от чрезмерной важности — этой стране не хватило немного женственности. Эту страну постигала неудача в самых важных ее предприятиях именно из-за недостатка легкости.

Шесть недель они прожили в такой близости, какую вообще плохо переносят эти выдуманные создания: существа, которых мы любим. Расставания же имеют созидательную силу. Дантес держался превосходно в этих стычках со своим двойником, которого выдумала Эрика. Он держался на удивление естественно в своих отношениях с этим чужаком и в конце концов вытеснил его совершенно.

Эрика стала понимать, что ее мать имела об этом человеке, о котором рассуждала с такой уверенностью, преувеличенно романтическое представление, навеянное посредственной литературой. Снаряжая свою дочь на предстоящее завоевание, она пригоршнями черпала вдохновение в пошлых розовых романах, переполненных всеми этими матерями-одиночками и изнасилованными девственницами. В течение десяти лет пытаясь открыть Эрике глаза на этих его «друзей-товарищей»: Дон Жуана, Казанову, дражайшего маршала Ришелье, Талейрана, Растиньяка и Сада, она сумела тем самым лишь привить своей дочери вкус к истории и чтению; воображение Эрики развивалось, таким образом, и достигло своего расцвета благодаря усилиям, которые должны были быть направлены на то, чтобы воплотить в одном лице всю эту мешанину образов. Она открыла для себя, что Дантес не походил ни на кого и ни на что, и теперь, когда она лежала в его объятьях, ей было почти так же трудно выдумать его, как и тогда, когда она его совсем не знала. Его взгляд, устремленный на нее из-под немного отяжелевших, всегда полуприкрытых век, вдруг, оживляясь, наполнялся синевой, и невозможно было понять, была ли эта улыбка, которую ей никогда не удавалось спугнуть, касаясь его губ кончиками пальцев, намеренно несмываемой, или он просто забывал, что улыбается. Когда ее руки ныряли ему в волосы, чтобы покончить с этой важностью «господина посла», лицо его теряло парадный вид и начинало напоминать лицо Кортеса с портретов отважного конквистадора, она, по крайней мере, видела его именно таким, ведь никто никогда не узнал бы себя в отражении влюбленного взгляда. Они проводили в своей спальне в Венеции дни и ночи напролет, в этом городе люди чувствуют себя ближе друг другу, когда отдаются любовным ласкам, и это не самый последний способ спасти Венецию. Эрика чувствовала в такие минуты, как старый город склоняется над ними с улыбкой «Сводницы» Сурбарана: а потом через открытое окно к вам влетал перезвон колоколов Сан-Джорджо Маджоре, сирены кораблей за Джудессой, голос гондольера, терзающийся очередной драмой в надежде на чаевые, или легкий шепот ветерка. Из Венеции — прямиком в Комо, где находилась вилла одного друга Дантеса, которую он им на время уступил; когда-то здесь Мария Башкирцева лелеяла свою болезненную слабость, изнеженная мамзель конца века, несчастная Мари, талант которой больше послужил туберкулезу, чем литературе. Она была будто последним вздохом европейской России, отголоски которой звучат порой с могильных плит на маленьких кладбищах Ментоны и Рокбрюна и которая канула в Лету вместе с эпистолярным искусством. То была Европа Лу Саломе, бесконечно далекой от мужчин, и вместе с тем ни на мгновение не перестававшей вызывать их жгучий интерес к себе, — Сафо Mitteleuropa[38], под манящим покровом странности, которую придает женщине лесбиянство, принимаемое за нечто таинственное. Лу Саломе разожгла в остатках немецкой Европы — у Ницше, Рильке, Фрейда, Томаса Манна и Нибура — те страсти, которые питает отказ и неприступность. То был мир, где выходили из фиакра с панамой в руке и ездили на воды в Баден-Баден и Киссинген, где искусство задавалось еще вопросами зла, а этика была прежде всего эстетикой, тогда как классовая борьба видела главного своего противника в привычке к страданию. Эрика не знала, говорил ли Дантес о той Европе с ностальгией или же с чувством сожаления оттого, что не знал ее, предпочитал ли он прекрасные закаты восходам солнца. Общество, которое было предметом его постоянных дум, состояло из людей избранных, воспитание, хорошие манеры и деликатность которых усмиряли их желание выделиться, из аристократов сердцем и умом, для которых братство было лучшим из союзов. Народ для них была та горничная, которая помогла им избавиться от невинности, они хотели переделать мир, но своими средствами светских людей, и вознегодовали бы, скажи им, что обществом для них было прежде всего высшее общество.

вернуться

35

У нас свои дела со счастьем (англ.).

вернуться

36

Одно мгновение (нем.).

вернуться

37

Форма, вид (нем.).

вернуться

38

Центральной Европы (нем.).

28
{"b":"191714","o":1}