— Никогда еще не слышал, чтобы кто-нибудь лгал так же искренне, как вы, — говорил Дантес, осыпая поцелуями этот лоб, под которым роилось столько химер.
— В двадцать пять вы вообще мало что видели.
— Я видел вас, и я вижу вас, этого достаточно, чтобы сравняться годами с самой мечтой…
Иногда она почти умоляла его, с той горячностью, в которой таяли все эти ее сверхъестественные силы, которыми она так гордилась:
— Вы ведь любите меня, правда? И где вы только пристрастились к этому искусству, которому я научилась, увязнув в том, что обычно называют развратом?
Он теперь знал все о ее прошлом, но вынужден был признать, что между сладострастием и воспитанной сдержанностью, между красотой и нечистоплотностью существовала связь, которую невозможно было порвать, не разрушив вместе с тем все то, что в цивилизации создавалось и развивалось на основе удовольствия. Распутство подвергало испытанию породившую его свободу, проверяло то доверие, которое она должна была иметь к себе самой, нравственность оскорблялась лишь тогда, когда ей не хватало уверенности, излишества, — цена, которую приходилось платить умеренности, чтобы оставаться верной себе и самой не превратиться в избыток строгости. В самой природе безрассудства чувствовалась некая ностальгия по высшему разуму. В этом состояло отношение праздника дураков к священным истинам, над которыми он глумился, подчеркивая тем самым всю их милосердную, просветленную, суверенную власть.
Во всех тех грехах, которым Мальвина предавалась в молодости, Дантес находил то, что, от Античности до Византии, от Афродиты до португальской монахини[46], было, со всеми своими жизненными соками и корнями, уходящими в перегной, неотделимо от высших проявлений цивилизации. Шедевры умирают только тогда, когда они не могут рождаться, а для этого достаточно всего лишь общества, дрожащего перед этими испытаниями, которым подвергает его самим своим существованием свобода. Камни Флоренции продолжали звучать благодаря чувствам и неге сладострастия, а вовсе не проповедям Савонаролы[47]. Как же ему было примирить дипломатическую карьеру с этим неутолимым желанием постоянного присутствия Мальвины? Он уже не мог обходиться без нее и хотел, чтобы они поженились.
— Но ведь вам нужно получить разрешение, чтобы жениться на иностранке, так?.. А у меня, что называется, репутация, по всей Европе…
— Я подам в отставку.
— Когда вам будет сорок, я уже буду старухой.
— Что ж с того, попросите у вашего друга Сен-Жермена очередной флакончик его чудесного эликсира…
— Я серьезно…
— Вполне.
Уже по возвращении их в Париж, куда его назначили ответственным по связям со странами Европы, конфликт принял новый оборот, принуждая Дантеса избрать наконец свой путь в жизни. Вопрос стоял уже не о пренебрежении «светом» и «высшим» обществом, речь шла о его собственном достоинстве. Он готов был покинуть навсегда Министерство иностранных дел и изменить всю свою жизнь. Но если он готов был идти на жертвы, это не значит, что он готов был уступать. Принять все и поддаться чувственности, как если бы она была его единственным настоящим призванием, не могло быть выбором: то была капитуляция. Для человека, который считал себя европейцем, принимая во внимание все то, что это для него значило, в том, что касается долга, ответственности и чести, все принести в жертву гедонизму или даже любви — значило предать то, что он называл Европой, и хотя никто лучше него не знал, что эта его Европа являлась единицей чистого воображения, он все равно старался быть на уровне, следуя правилам жизни, которым он вовсе не собирался изменять. Выбрать любовь, наслаждение и даже личное счастье, какой бы ни была его цена по шкале уважения окружающих, — значило, в конце концов, не что иное, как упадничество… Ибо на этот раз речь шла уже не только о Мальвине.
Сначала он отказался верить в то, что она могла иметь в то же время других любовников, кроме него. «Можете проверить», — бросил ему с презрением начальник службы персонала во время их краткой встречи, после которой Дантесу было отказано в разрешении на брак. Он проверил: это было несложно. Она находилась на содержании у одного банкира из Дюссельдорфа, и, что было уж совсем недоступно пониманию, но что объясняли тем, что ее шантажировали фактом какой-то неясной сделки, заключенной в прошлом, Мальвина являлась также любовницей какого-то более чем сомнительного типа, целителя, психоаналитика без образования, астролога и известного в обществе мошенника в одном лице по имени Джулио Амадео Нитрати.
От всего этого Дантес впал в такую растерянность, что на протяжении многих дней вообще был не в состоянии что-либо чувствовать. Прикоснись к его руке каленым железом, он и то не отреагировал бы. Он продолжал машинально двигаться, присутствовал на собраниях, записывал замечания: отлаженный механизм продолжал функционировать, но то были действия автомата.
XXXII
Молодой человек все еще находился в этом состоянии шока, когда как-то вечером, в Межсоюзническом клубе, куда он пришел спокойно почитать газеты у камина, он, подняв глаза, увидел некоего господина, который смотрел на него со странной ухмылкой. К нему почти сразу же подошел привратник, которого по долгу службы сильно интересовало, в каком качестве — члена клуба или гостя — он тут находился.
— Меня пригласил господин Дантес, — сказал тот с сильным итальянским акцентом. — Я хотел бы, чтобы нам не мешали.
Привратник взглянул на Дантеса, который замешкался, не зная, что ответить, что позволило незваному гостю упрочить свои позиции.
— Вот видите, — сказал он, и привратник вынужден был удалиться.
Незнакомец, худощавый, лет сорока, элегантно одетый, с лицом, черты которого и взгляд были не лишены той утонченности, что свидетельствует об изворотливости и подвижности ума; и тем не менее Дантес почти сразу же заметил некий изъян в, казалось бы, совершенной безупречности. Ноздри этого чувствительного носа с горбинкой напоминали в своем трепещущем размахе крылья хищных птиц и выдавали пристрастие к кокаину, глаза были затянуты поволокой какого-то нездорового масляного блеска; волосы, зачесанные назад, легли как два вороньих крыла; улыбка могла бы показаться проницательной, не будь она такой жесткой. Он почему-то без конца трогал пуговицы на своих манжетах, будто проверяя, на месте ли они, а его платочек синего шелка в красный горошек, выпиравший из верхнего кармана, еще более усиливал — хотя Дантес и не смог бы сказать почему — то впечатление вульгарности, которое портило весь внешний вид, претендующий, по всей вероятности, на элегантность.
— Извиняюсь, что побеспокоил, уважаемый, — сказал он. — Я явился сюда исключительно из опасения за ваш слишком юный возраст. Таланты, которыми боги столь щедро наградили вас, и будущее, которое открывается перед вами…
— Чего вы от меня хотите? — сухо оборвал его Дантес.
Незнакомец вытащил из кармана жилета свою визитную карточку и протянул ее Дантесу. Тот прочитал…
— Нитрати, — подтвердил незнакомец. — Джулио Амадео Нитрата. Может, вы слышали обо мне от нашей общей знакомой, баронессы фон Лейден?
Молодой человек поднял на него глаза, вложив в этот взгляд все то спокойствие, которому он старался научиться, вращаясь в мире дипломатии.
— Нет, — сказал он и бросил визитку в огонь.
Улыбка синьора стала еще более жесткой.
— Кажется, вы не помните этого, но мы с вами не раз пересекались в галерее господина де Сен-Жермена, хотя нас так и не представили друг другу… Нет, он, конечно, не имеет никакого отношения к своему знаменитому однофамильцу восемнадцатого века, хотя месье заявляет, что это его родственник… Ну да ладно.
Он замолчал и беззастенчиво, почти с вожделением, уставился на Дантеса. Всегда находишься в совершенно невыгодной позиции, когда сидишь в низком кресле, а на вас сверху враждебно напирает стоящий человек.