В голосе и повадке Медеи настолько перемешались напор и неуверенность, гнев и раскаяние, что я на миг растерялся. Мы сидели в молчании. Сперва она глядела в пространство, потом обратила на меня смягчившийся взгляд.
Баранья шкура распахнулась, и я заподозрил, что она нарочно позволяет мне увидеть тело под ней.
Я снова обрел голос.
— Зачем ты это делаешь?
— Что делаю? — нахмурилась она.
— Зачем сидишь здесь, дразнишь меня? Одетая в овчину?
— А… наверное, чтобы показать тебе свои шрамы.
Она шевельнулась, подалась ко мне, поплотнее завернувшись в руно. Склонилась ко мне, насмешливо взглянула:
— Мои шрамы, Мерлин. Шрамы долгой, трудной, отчаянной жизни. Хочешь увидеть их?
— Зачем тебе показывать их?
Она снова села, скрестив ноги, поправила шкуру так, чтобы прикрыть наготу.
— Ты прожил долго, но мало жил. Знаешь, почему я так говорю? Потому что ты забыл причиненный тобою вред. Я никогда, никогда не забывала, что натворила. И на моем теле остались шрамы. Здесь есть мужчины, — насмехалась она, тыча себя пальцем в грудь и живот. — Много мужчин. Много Ясонов, хотя шрам, оставленный им, глубже других. А твоя царапина? — Медея хихикнула. — Она где-то там, под руном, если тебе захочется вспомнить. Ты был первым, Мерлин. Мальчик вырос, но так и не научился завязывать шнурки на башмаках. Не это ли означает имя Мерлин? «Не умеет завязать шнурки». Но твоя метка на мне. Сколько на тебе меток?
— Мои отметины глубже. Я прячу их.
— Еще бы! — зло усмехнулась она. Потом, казалось, смягчилась. — А может быть, они выцветают, как царапины от шипов и синяки. Как твоя маленькая снежная розочка, которую ты дерешь в свое удовольствие. Сколько снежных роз, Мерлин? Сколько роз потеряли свой цвет, потому что повстречались с мужчиной, не способным свернуть с пути, не способным полюбить. Он все идет, стряхивая прикосновения жизни, как собака стряхивает брызги дождя. Мне жаль тебя!
— И мне жаль тебя. Вот к чему привели твоя великая любовь, твои сыновья, останки твоих детей, все эти драгоценные прикосновения жизни!
— К чему привели?
— Потери, одиночество, разлука, отверженность. Жалкое уныние, безнадежная погоня, ужасный танец со смертью. Ты умираешь, Медея. Ты слишком много потратила силы. Сделать себе свежее личико — большого ума не надо, но ты не сумеешь вернуть свежесть сердца.
— Вот как? — медленно протянула она, покачивая головой. — Хотела бы я знать, какой незадачливый поэт напел тебе в уши?
Мы помолчали немного, каждый ушел в собственные воспоминания. Сердце, казалось, оттаивало. Резкие слова Медеи воскресили былые страсти и места, где мы — пусть ненадолго — отдавались этой страсти.
Я сказал кое-что, о чем лучше было бы умолчать:
— Было время, когда я вытащил бы тебя даже из погребального кургана. Ради последнего любовного действа.
— В самом деле?
— Да. Быть может, ничего не изменилось.
— Тогда я позабочусь, чтобы мое тело сожгли! — Ее смех напоминал воронье карканье. — Можешь слепить из пепла мое подобие на ложе.
— Ты жестока!
Она баюкала голову в руках, и вздох ее был вздохом отчаяния.
— О, только не это. Не начинай сначала. Нет, Мерлин, не жестока! Я устала. — И в ее внезапно брошенном на меня взгляде была усталость. — От жизни устаешь. Это ты мертв, Мерлин, а не я. Ты давно уже мертв. В сущности, уже с мальчишеских лет. Никакая снежная роза, выкручивающая тебя умелыми ручками, вливающая в тебя утренний и вечерний сок, чтобы потом выжать его из тебя по своей прихоти, никакая прилипчивая ледяная шлюха не изменит того, что ты умер, когда сделал ту дурацкую лодочку…
— Какую дурацкую лодочку?
— Ты назвал ее «Странница». Отпустил плыть по реке, на берегах которой мы росли, когда были детьми. Сказал, что она вернется к тебе, потому что все реки возвращаются к своему истоку. Ты должен помнить, Мерлин. Даже у Мертвых есть воспоминания. Та лодочка была для тебя всем. Когда ты отпустил ее, твое сердце отправилось с ней. Мы, остальные, оттачивали свое искусство, твердили уроки, играли в игры, проходили испытания и уходили предначертанным нам путем. Но ты… О Мерлин, постарайся же вспомнить! Ты сам уплыл с той дурацкой лодочкой. Ты, единственный из нас, не ухватился ни за одну из дарованных нам возможностей.
«Странница» вспоминалась мне как сон. Мне пришлось долго трудиться над ней. Однажды мой первый челнок ускользнул от меня, попал на стремнину реки и навсегда затерялся в лесных дебрях среди гор. Что, забытое мной, знала о нем Медея?
Я теперь видел ее яснее. Она сидела передо мной на корточках: стареющая женщина, седая, со впалыми щеками, с пронзительным взглядом, с сильным запахом благовоний и тела. Она опустилась передо мной на колени, словно служанка, но в этом не было ни унижения, ни мольбы; я же сидел дрожа, неуверенный, возбужденный, с пересохшим горлом. Она удерживала меня взглядом. И взгляд этот требовал быть нежным и сильным.
— Ты хочешь меня, Мерлин? Хочешь меня, как когда-то хотел? Или ты забыл, как когда-то хотел меня?
— Я забыл, — без обиняков сказал я и успел заметить, как разочарованно сдвинулись ее брови — мгновенно, словно удар крыла. Как быстро менялось ее настроение! — Зато я не забыл, что мы уже разыгрывали это прежде.
— Разыгрывали? Мы опять возвращаемся к игрушкам?
— Мы уже разыгрывали сцену соблазнения. Ты проделываешь это не в первый раз. Даже не в сотый.
— Сто раз, — повторила она, снова заворачиваясь в руно. — Уже сто раз. И ты, надо думать, запомнил все сто?
— Я знаю, что ты хитрила со мной прежде.
— Тебя легко перехитрить. Перед тобой трудно устоять. Но каждая хитрость — это больше, чем просто хитрость. Хитрость дразнит. Раздразнив, ведет к удовольствию. Ты, похоже, запомнил уловки, но не страсть. Какой ты странный человек, Мерлин! Ты так же стар, как и я, вопреки своей кажущейся молодости. Но ты стар, как само Время. Подобно плодам, мы созрели и наполнены сладостью. В сущности, мы так ужасно стары, что должны были уже сгнить на ветке. Но ты остался кислым. Юность сохраняет в тебе кислоту. И мне этого не понять. Я помню тебя молодым, и ты был тогда сладок, как рыба в меду. Ты говорил то же самое обо мне. А ты должен был знать. Я никогда не вкушала себя, как ты вкушал меня. Но с возрастом ты набрался такой горечи!
— Я от тебя ничего другого и не ожидал.
— Другого, кроме чего?
— Кроме старых уловок. Мы это уже проходили. Ты знаешь. Что бы ты ни говорила, тебе не скрыть, что чего-то добиваешься.
— Признаю, что хитрила с тобой прежде. Но не сейчас.
— Я помню те же слова. С прошлых раз.
— Я о многом стала думать по-другому, Мерлин. Не скажу, что стала мудрее. Я устала. Устала вызывать в себе гнев и ярость против мужчины, который некогда был скотом, а теперь так же потерян, как и я. Нет, я говорю не о тебе — о Ясоне. У меня было два сына, Мерлин, и я оставила себе двоих. Многих я отпустила, не дав им глотнуть воздуха. Мне приходилось так делать. В них было слишком много человеческого. Но двоих я оставила и я любила их. Маленький Сновидец и Маленький Быкоборец: тихий мальчик и бойкий мальчик. Каждый по-своему радовал меня — и Ясона, конечно. Украв их у Ясона, я убила его на месте. Убила все, что он знал, всякую жажду его сердца, всякую мечту о покое в его душе. Теперь я понимаю, что такую же рану я нанесла и себе. Тезокор жив и ищет нас. Я говорю то, что думаю, Мерлин. Этот мальчик — нет, мужчина — заслужил право на обоих родителей.
Я промолчал. Медея изнемогала: каждое движение ее тела говорило о хрупкости и дряхлости. Я бессилен был определить, сколько в этом игры; по ту сторону реки мои способности к провидению усыхали, сжимаясь.
Я не слишком ей верил и не забывал, что точно так же убедительно она лгала мне в прошлый раз, в этой самой Стране Мертвых, на этой же стороне реки, в долине, что гудела и откликалась отзвуком места, где мы росли. Как легко я поддался ее чарам! Но, конечно, не впервые. С каждой новой встречей с Медеей я отчетливее вспоминал минувшие века, когда мы были друзьями, любовниками и искателями, робко вступавшими на Тропу, что огибает мир, в трепетном предвкушении чудес и открытий.