Сиживали с Петрушей рядком, вместях ходили на молебствия, жаловали к руке, производили в придворные чины — в стольники, спальники, конюшие, сокольники — много было чинов да званий. Но близости меж них не было никакой. В терему Ивана да Прасковьи не переводились странные люди в великом числе, а Петруша заводил воинские игры со своими «потешными» и церковных людей в его терему не бывало. Может, царица Наталья тайком и привечала их, но сам Петруша их не только не жаловал, но и терпеть не мог. Такой он был — порченой. А ничего с ним поделать было нельзя. В возраст вошел, стал на водах плавать, не бояся пучины, водяных, русалок. Он вообще ничего не боялся, все старался попробовать, все испытать. А ведь был не простой человек, не смерд какой-нибудь, не боярин даже, не князь, а царь — владыка всех животов в государстве Московском.
Он, Иван, тоже царь. Старший, стало быть, и главный. Но главным, несмотря на все внушения царевны Софьи, он себя не осознавал. Главной была она, Софья. Он глядел в рот сестрице и повиновался ее наказам. Она все знала, все понимала, всем распоряжалась. С него же было достаточно поклонов и поименованья великим государем. У него были люди — стольники, спальники, постельники, великое множество услужающих людей. Всех их приходилось запоминать, а это было не по силам. Да и как запомнить три сотни услужников, у кого какой чин. Это была такая тягость, что он готов был возроптать. Они мелькали перед глазами, похожие один на другого, бородатые и безбородые, рассмотреть их было невозможно.
Он покорно протягивал им длань для целованья, покорно выслушивал их речи, покорно давал себя одевать, раздевать и вывозить, куда полагалось, понимая, что так все должно идти, что с ним поступают, как должно поступать с великим государем. Когда рядом была его царица Прасковья, он приободрялся и даже приосанивался. Но на официальных выходах царицы рядом не было, редко бывала и сестрица. В таких случаях он слепо копировал Петрушу. А уж тот хорошо знал, как должно поступать по чину.
Оживлялся он лишь тогда, когда их оставляли наконец вдвоем с Прасковьюшкой, с Парашею. Тут он не боялся оплошать. Можно было расслабиться, чувствовать себя свободно, быть самим собою, а вовсе не великим государем. И хоть она постоянно напоминала ему об этом, он только слабо хихикал и торопил ее лечь в постель.
У нее тоже был огромный штат услужниц да и услужников. Они вились возле нее, как мухи, мешали их уединению, мешали все. Он всех их терпеть не мог, назойливых, лезущих изо всех щелей и дыр, жужжавших и мешавшихся под ногами. Морщился, прикрывал глаза тяжелыми веками, всем своим видом давая понять, что им должно сгинуть, пропасть. Да еще эти — божьи люди, коих привечала Прасковьюшка…
Все ему мешали, от всех он хотел бы избавиться — так уж они мельтешили, всюду лезли. Но проходилось терпеть: царь, великий государь. А признаться нельзя… Не по нему шапка Мономаха, скинул бы ее да сестрица Софья не позволит. И Прасковьюшка. Ей, видно, по нраву, когда ее называют государыней царицей, бьют поклоны, прикладываются к руке, суетятся возле.
А уж как он старался обрюхатить свою царицу! И она этого желала, а более всего сестрица Софья. Первое время все в охотку было, и Прасковьюшка старалась ему угодить. Сколь он ни елозил, все терпела. А иной раз и сама попросит: хочу, мол, еще. И всяко его теребила. А он-то иссяк. Сколь ни тужился, все впустую.
Уж два года прошло, пора бы понести. А все нету да нету тягости. Уж сестрица Софья вышла из терпенья.
— Кыш! Сгиньте! — рявкнула она на мамушек и бабок, боярышень и боярынь. И те покорно ретировались: боялись гнева царевны.
Привела она с собою доктора иноземца Майера, велела царице раздеться до исподнего.
— Поглядите, — говорит, — герр доктор, — нету ли в ней какого-либо изъяну.
Доктор стал Прасковьюшку ощупывать да так добросовестно, что она смутилась, а потом захихикала.
— Ой, господин доктор, не надо щекотать.
— Терпи, терпи! — прикрикнула на нее Софья. — Доктор скажет, плодна ты аль нет.
— Я в корпуленции изъяна не нахожу. Все у государыни царицы развито нормально, и грудь вполне основательна. Полагаю, с телесной стороны все в должном развитии. Насчет же интимных частей судить не берусь… Может, все дело в качестве семени великого государя?
— Как это так! — взвилась было Софья, но осеклась: братец-то ее и в самом деле неполноценен. И покойный батюшка по сему поводу весьма сокрушался. — Ну, Бог с тобою, сестрица, — сказала она Прасковье. — Зови своих девок-то, пусть тебя оденут.
Братца Иванушку Софья свидетельствовать не стала, понимала — ни к чему. Пусть оно идет, как идет, может, время все исправит. Такова тонкость человеческого устройства, что в ней ни один доктор все равно разобраться не сумеет. Да и доктор сказал, что надобно потерпеть, все-де в руке Божией. Уж ежели доктор на Бога кивает, стало быть, в самом деле надо терпеть.
Заботы о вотчине Измайлово заняли на время все внимание царя Ивана и царицы Прасковьи. Некогда Измайлово принадлежало покойному батюшке, да почиет он в мире, Алексею Михайловичу. От него перешло к старшему сыну Федору, тож царю и великому государю, почившему в Бозе, царствие ему небесное. Батюшка повелел переселить в Измайлово 664 крестьянских семьи. Они и числились там по сказке. Призвали управляющего, дабы явился с переписною книгой. Оказалось, что запустело Измайлово.
— С той поры, как великие государи оставили село, надзору не было никакого, — докладывал управляющий. — четыреста восемьдесят один двор в бегах, а которые крестьяне в остатке, сто восемьдесят три, стало быть, те бежать норовят.
— Отчего же недосмотрели, — рассердилась царица Прасковья, она уж, как подобало царице, выучилась гневаться и даже топать ногами, — на ком вина?!
— Все повинны, — со вздохом отвечал управитель. — Кабы государево око было в Измайлове, не убегли бы.
— Прикажу тебя сменять да плетей тебе дать, — гневалась царица. — Заслужил за несмотрение.
— Виноват, государыня царица, — взмолился управитель, — но ведь как их удержишь, один я. А они и ночью бегут. Не губите, Христа ради.
— Еще как великий государь рассудит, — вроде бы смилостивилась Прасковья. — В виноградном саду вели дорожки расчистить — крапивою заросли.
— Повелю, непременно повелю, государыня царица, расчистят. Давеча главный садовник, немчин, господин Глюк спрашивал разрешения высадить там цветы, именуемые пиониями. Как изволите повелеть?
— Пущай высаживает, он, небось, толк в них знает, — согласилась Прасковья.
Ей нравилось, что у нее спрашивают разрешения, приказания, она чувствовала себя истинной царицею: две остальные царицы — вдовые, а она при царе, великом государе. Слышала она иноземную пословицу: живая собака лучше мертвого льва, и часто задумывалась над ее смыслом. Иван царь был слаб на головку, подслеповат и вообще плох по всем статьям. Она силилась его полюбить, но как-то не получалось. Она была покорна ему, исполняла все его желания, но сердце ее было свободно. Коли кто достойный постучится, она, потерявшая девство и уже вошедшая во вкус плотских утех, не откажет. Разумеется, ежели над нею будет опущен покров величайшей тайны. Ибо она знала, как свирепо поступают с прелюбодейками, репутация царицы должна быть безупречной.
Прасковья уже привыкла к своему положению, свыклась и с хворями своего царственного супруга, за коими смотрел не только доктор, естественно, иноземец, Мебиус, но и она сама. Выучилась у доктора и следовала его советам.
— Государь мой, — обратилась она к Ивану, пересказав ему доношение управителя, — как поступить с оным нерадивым слугою? Не уследил ведь. А хозяйство-то великое.
— Не царское это дело, — буркнул Иван и отправился на свою половину. По обычаю за ним следовал постельник.
— Государь батюшка, — взмолилась царица, — сколь много надо жать да молотить, стадо опять же блюсти. Неужли нанимать работников придется?
— Ну и наймем, — отозвался Иван, переступая через порог. — Сказывали мне, что батюшка, сколь ни велик был государь, а наймовал людей для обихода полеводного.