Алексей долго собирался с силами. Казалось, язык не повинуется ему. Наконец он прохрипел:
— Про-щайте, дети. Благо-сло…
Он не договорил и снова впал в беспамятство. Рыданья дочерей, сдерживавшиеся доселе, вырвались наружу. Рыдали и сестры. Утирали слезы сыновья. Зрелище было жалостное — некогда всемогущий царь-государь на одре смерти и оплакивавшие его дети.
Доктор Коллинз, безотлучно находившийся при царе, сказал негромко, но веско:
— Прошу всех удалиться.
Все, продолжая лить слезы, бросились к дверям. Образовалась толчея. Злоехидная Марфа, ухвативши Софью за рукав, шепнула:
— Ты, сестрица, ни слезинки не проронила. Пошто? Рази не жаль батюшку? Он был к нам добер.
— Я накануне все слезы выплакала, — сердито отвечала Софья. — Нету более у меня слез. А ты пошто за мною следишь? Али жаловаться кому хочешь? Некому уж жаловаться. Разве мачехе? Ей — можешь.
И, отвернувшись, присоединилась к братьям.
— Змея, — кинула вслед Марфа.
Сестры не любили Софью и завидовали ее отчаянности и независимости, завидовали неиспытанным ими радостям, которыми она завладела. Обратала князя Василья Голицына, мужа столь видного, и ничуть не робеет.
Возле входа в царские покои дежурили рынды с бердышами. Им было велено никого не впускать, не глядя на чин и звание. А уж бояре, много их, толпились у входа с встревоженными лицами, допытываясь:
— Каков великий государь? Не оклемался ли? Что доктора? Что царица?
— Не велено, не велено, — твердили рынды. — Государь зело хвор. Святейший патриарх его соборовал.
— Ну, коли так, дело худо, — бормотнул кто-то. — Что же нам остается?
Сбились в кучу, исторгавшую жужжание. Говорили все разом, вполголоса. Мнения разделились.
— Федор-то? Ну какой он царь? Хворый, квелый.
— А Иван того хуже. Не жилец.
— Оба они друг друга стоят.
— Сонька всем заправляет. А Сонькой — князь Василий.
— Петруша царицын — одна надёжа.
— Сомнут его, сомнут. Дитя еще.
Разговор стал переходить за границы. Оглядывали друг друга: есть ли нарышкинцы, либо милославцы. А, все едино! Все уж решилось, государь наследника объявил, иному не быть. Наследует старший, так повелось исстари и сие неотменно.
Но хорошо ли? К пользе ли государственной? И как быть им, мужам совета? Ясно как день, что Федор будет подчинен чужой воле. Но чьей?
— Софья у них главная, а у Софьи — князь Василий. Вот и весь сказ. Федор будет плясать под их дудку.
— Стало быть, Нарышкины кончатся…
— А то как же!
— Вот-те и поцарствовали, — съехидничал кто-то.
— Царица своего не уступит. У ней характер!
— Сомнут и царицу. Софья давно на нее зуб точит.
— Знамо дело — мачеха. Да моложе дочки.
— Ха-ха-ха! — раскатился один из бояр.
— А мы-то как? Нас в сторону, что ли?
— Вестимо.
— Обидно как-то. Великий государь с нами совет держал.
— И этот станет созывать. Думу боярскую. А править будет без нас. По указке.
Опору теряли и Нарышкины. Понимая это, они собрались в Высокопетровском монастыре. Верховодил Артамон Сергеич Матвеев.
— Петруша — любимое дитя великого государя. Ему бы войти в возраст — царствовал бы. А так… Четырех годочков еще нет, — вздохнул Артамон.
— Поздно зачат, поздно государь спознался с Натальей, — сетовал Кирила Полуэктович Нарышкин, отец царицы. — А теперь Милославские сызнова в силу войдут.
— Да, братцы, нам худо придется, — подал голос Афанасий Нарышкин.
— За царицу не спрячемся. Хоть и характер имеет.
Матвеев был удручен и не скрывал этого. Он лишался защиты и терял влияние. Все, чего он достиг за годы служения государю, рушилось. Низложат его с Посольского и Малороссийского приказов, это бессомненно. Но остановятся ли на сем? Сердце сжималось от предвестий. Надвигались беды, надвигались неотвратимо, и он был бессилен что-либо предпринять. Да и остальных Нарышкиных ждет опала. Но горше всего — его собственная судьба.
— Не избежать мне ссылки, — сказал он грустно. — Наследнику я бельмо на глазу. Он меня в покое не оставит. Ненавистник! Нету в нем отцовой доброты, не обрел он ничего своего.
— Рано себя оплакиваешь, Артамон, — сказал Кирила Полуэктович.
— Ничуть не рано. Я-то ведаю лучше вас всех, каков Федька. Государь его не жаловал, не раз мне говорил: хворый-де он, недоумок, а иного взамен нету. Петруша когда еще в возраст войдет…
— Да, братия, худо.
И все понурились в предвидении грядущих событий. Уж ежели Артамон, казавшийся всем, им всемогущим и премудрым, впал в уныние и предвидит неминучие беды, правда, для одного себя, то как быть всем им, Нарышкиным. Может, не всех тронут. Может, кого-либо лишь заденут.
С другой же стороны, Милославские мстительны. Они не простят Нарышкиным своего умаления. Уж они размахаются, станут косить всех, кого числят в недругах.
Ах, ты, Господи, как отвратить?! Молить Богородицу, заступницу, всех скорбящих радость?
Побрели в собор Петра митрополита. Петр — сиречь камень. Петр — единственная надежда. Собор — святыня. Алевиз его строил полтора века назад, а то и более.
Иконостас резной, в тяблах высокочтимые святые. И Богородица с предстоящими.
Стали класть поклоны, тянулись губами к лику, бормотали не в лад.
— Заступница, великая Матерь наша, отврати от нас беды нынешние и грядущие, смиренно молим тя…
С тихим умилением глядели на светлый лик, на младенца Христа, который был так похож на Петрушу.
Присоединился к ним отец архимандрит Хрисанф, человек свой, нарышкинский. Весь белый, а борода сдает в желтизну. Ликом великопостник, высох, изборожден морщинами резкими, будто ножом проведенными. Забормотал:
— Всем скорбящим радосте и обидимым предстательнице и алчущим питательнице, странным утешение и обуреваемым пристанище, болящим целительнице, обиженным покров и заступление…
— Слова-то какие трогательные, утешные слова, — шепнул Кирила Артамону. Тот молча кивнул.
— Мати Бога вышнего, ты еси пречистая: потщися, молимся спастися рабам твоим.
Молились, чуть ли не разбивая лбы, в смутной надежде, что дойдет до небесного покрова, явит Богородица знак, что молитва услышана, что облечет своею небесною защитой всех Нарышкиных.
Замерли, навострили слух и глаза. Нет, не подано знака, все так-же немо, бесстрастно глядит с иконы Матерь Божья. Видно, не узрела должного благочестия, а лишь суету и греховность. Напрасные надежды на заступление небес. Был един заступник — царь Алексей. И вот уж нет его, парит меж небом и землею. Вот-вот душа его чистая возлетит к сонму ангелов божиих.
Слабая надежда теплилась у молящихся, более всего у Артамона. А вдруг отступит болезнь, ослабнет ее хватка, и царь Алексей, молитвенник, начнет медленно возвращаться к жизни. Надобно горячо верить в чудеса, и тогда чудо непременно свершится.
— Поеду я, братья, во дворец, справлюся о здравии великого государя, — сказал Матвеев. — А вы молитесь, молитесь не токмо о заступлении, но и о здравии благодетеля нашего истинного, царя и великого князя Алексея Михайловича.
Скрипит снег под полозьями, хмур, морозен январь. Нету послабления зиме, рано сгущаются сумерки, рано приходит безлунная волчья ночь. Дорога показалась долгой, непривычно долгой, словно путь взял да удлинился.
Надежда теплилась в груди Артамона Матвеева, ближнего боярина, собинного друга царя. Господи, неужто ты не внял молитвам множества людей о здравии царя! Добрый, боголюбивый, щедрый, спаситель и покровитель слабых — ему бы жить да жить. Молод еще: сорок седьмой лишь год ему. За что отнимаешь ты его у нас, Господи, в самую трудную пору. Будь же справедлив, ведь царь наш праведен, сколь много соорудил он божьих храмов, учредил монастырей, как пекся о бедных и увечных. Неужто пред престолом твоим не зачтется ему великий труд во славу и утверждение православной церкви?
Вот уж и дворец. Немая толпа топчется у входа. Пар от дыханья десятков людей сгущается в дымку. Ждут. Надеются.