— А теперь, брат, давай сушиться, — сказал Чупров. — А то ежели придется заночевать, чтобы в сухом легли... Похоже, дождь уйдет в ночь...
С наступлением темноты дождь неожиданно перестал, в небе прояснило и вызвездило. Над лесом повис медный обломочек молодого месяца. И снова стали видны и ближние и дальние деревья, и вновь, как и днем, в лесу преобладали белые и черные краски: березы отливали серебром, дубки и сосны — чернотой. Путники, решили заночевать. В высушенной у огня одежде она сидели друг против друга на колодинах, подтянутых к шалашу, и молчали и, украдкой взглядывая друг на друга, думали о своем. Чупров сам себя спрашивал, почему ему, общительному и легко сходящему с людьми человеку, как-то неловко сейчас с Кабылкиным, будто он его когда-то чем-то обидел, а чем, позабыл. Чем он мог обидеть Кабылкина? А может, он чувствовал себя виноватым перед этим маленьким тщедушным человеком за то, что на протяжении двух лет, как младший командир, вытягивал его, как говорится, в струнку, а в армейской службе всякое бывает: не сразу разберешься, где требует устав, где командир личную волю и даже прихоть исполняет. Вполне могло быть, что Чупров в чем-то и переборщил в свое время, тем более что Кабылкин в те годы был, помнится, безответный, тихий и исполнительный.
Кабылкину тоже было как-то неловко перед Чупровым, и он себя перед ним чувствовал несколько виноватым. Надо было, думал он, заместо того, чтобы затевать эту глупую прогулку, позвать Чупрова домой, угостить его как следует, пусть он побудет а домашней обстановке, а то в гостинице ему одному скучно...
Кабылкин сказал:
— Прости, за два дня, пока мы вместе, я не поинтересовался твоею жизнью. Расскажи, как ты там живешь на Дальнем Востоке, какая у тебя семья?
— Как живу? — вопросом на вопрос ответил Чупров. — Да вроде ничего себе, хорошо живу. Один, семьи не имею, в законе, так сказать, не состою, холостяк... — Он помолчал и, увидев на лице Кабылкина сочувствие, добавил покровительственным голосом: — Но ты не думай, я, браток, ни о чем не жалею: жизнь я прожил весело, в свое удовольствие, умирать буду, есть мне что вспомнить. Рассказывать об этом долго, да и для тебя, я думаю, это не интересно: не такого ты, я вижу, склада человек. Лучше расскажи о себе.
Костер горел ровно, сухие березовые стволы, медленно сгорая, давали тепло, свет от огня был тусклый, не слепил глаза, и оттого лес, окружавший Чупрова с Кабылкнным, был виден насквозь. После дождя медленно вздымались кверху клочья тумана, окутывая, будто бородой, деревья и мелкий кустарник. Что-то таинственно-фантастическое, сказочное чудилось в ночном лесу. И это сказочное никак не вязалось с тем обыденным, о чем наши путники говорили между собой.
— Что ж, я скажу, если тебе интересно знать, расскажу о себе, — сбивчиво-торопливо, нервно глотая окончания слов, начал Кабылкин своим надтреснуто-резким голосом. — Я женат, давно женат, еще в армия женился. Я ведь, сам знаешь, был оставлен в Прибалтике, это мне помогло... Я на Ирме женился, — помнишь Ирму?.. — И Кабылкин уставился на Чупрова своими колючими буравчиками.
— Ирму? Какую Ирму? — переспросил Чупров.
— Да Ирма, девушка из Лизумса...
«Ирма, Ирма из Лизумса, — мысленно бормотал Чупров, напрягая память. — Ах, да!..» — И он, вспомнив, смутился, и тяжело, до пота на шее и лбу, покраснел, И тут он понял, почему ему было неловко перед Кабылкиным, почему его донимало перед ним чувство вины. Память прорезало, и он вспомнил Ирму, девушку-красавицу из латышского местечка Лизумс, куда взвод, в котором служили Чупров с Кабылкиным, в одну из зим на протяжении месяца прибыл заготавливать доски. Он вспомнил Ирму и свой разговор с Кабылкиным. Это было, вспомнил он, ночью, когда солдаты-заготовщики досок спали. Чупрова разбудил Кабылкин, тронув за плечо. Он сидел, прикрывшись одеялом, на своей койке и, чтобы не разбудить товарищей, говорил негромко, склоняясь лицом к лежащему с закинутыми за голову руками Чупрову. «Слышь, младший сержант, прошу я тебя, умоляю: не тронь Ирму! Зачем она тебе, ты же все одно на ней не женишься. А я... Мне нравится она, я ее люблю, понимаешь?.. Я ее с первого взгляда полюбил, всю жизнь любить буду. Не жить мне без нее...» — «Чудик ты, Кабылкин, — выслушав товарища, сказал негромко Чупров. — Разве не видишь, что она на тебя смотреть не хочет. Раз так — отстань, не унижайся. А мои дела с Ирмой оставь решать нам с ней вдвоем. Все, разговор между нами окончен. Спать надо, завтра вставать рано...»
Вспомнилось также Чупрову: дня через два-три после ночного разговора вокруг него перед вечерней проверкой собрались солдаты, а он, чувствуя удовольствие, рассказывал им, как он по лесу с Ирмой гулял, как овладел ею. И Кабылкин, помнится, стоял вблизи, слушал, а потом отошел и упал ничком на свою лежанку и уткнулся в подушку лицом.
Чупров передернул, как от холода, плечами, прогоняя из памяти давнее, и сосредоточился вниманием на то, что говорил Кабылкин. А тот говорил о семье — жене Ирме и детях, о двух снохах и внучке от старшего сына, о младшей дочке, которая мечтает сделаться балериной. Кабылкин говорил долго, чувствовалось, семья — была его любимая тема. Он то заливисто смеялся, запрокинувшись назад головой, то вытирал рукавом куртки слезу умиления. Чупров не узнавал Кабылкина, перед ним был другой человек. И не такой некрасивый, как показалось Чупрову: и глаза у него были не подозрительные, не буравчики, которыми он сверлил все, что падало в поле его внимания, и нос не крупный, не птичий, а ровный, и улыбка красивая — белые крупные зубы, обнажаясь в улыбке, влажно блестели. Но главное, что удивляло Чупрова в Кабылкине — это то, что он, чувствовалось, был счастлив и любим.
Занималось утро, путники, потерявшие дорогу, двинулись на ее поиски и вскоре очутились на знакомой тропе, капризно-прихотливо петляющей из стороны в сторону. Тропа вела в город, солнце, большое круглое солнце, встающее слева из-за вершин деревьев, подсказывало им, что идут они правильно. Впереди сегодня шел Кабылкин, шел быстро, торопливо, стройный, помолодевший, похожий еще более, чем вчера, на мальчишку. Чупров грузно, широко вышагивал следом и, не поспевая, окликал: чего ты торопишься, Кабылкин, как на пожар?.. Кабылкин смирял было бег, но вскоре снова ускорял и терялся в лесной гущине. Тогда Чупров вынужден был наддать шаг и догнать товарища... Чупров чувствовал усталость: сказывалась бессонная ночь, проведенная возле костра. Ему хотелось водки и крепкого чаю.
— Теперь уж тут рядом, — сочувственно сказал Кабылкин, оглянувшись на товарища. — Еще минут десять по тропе — и лесу конец... Зайдем ко мне, Ирма нас напоит чаем.
Чупров не ответил и умышленно стал замедлять шаг, давая уйти дальше вперед Кабылкину. Может быть, первый раз в жизни, как никогда ранее, ему захотелось остаться одному, подумать о чем-то таком, о чем раньше никогда не думалось. Руки его обвисли, весь он как-то обмяк, как будто ледяной дождь продолжал лить ему за шиворот, неприятно холодя все нутро. Он свернул с тропки, не спеша огляделся, выискал среди небольшой чащи старый, полусгнивший, но еще крепкий пенек и сел, будто слился с ним.
Голос Кабылкина аукнул сначала рядом, громко, встревоженно, потом дальше, глуше, тише, и, наконец, его совсем не стало слышно, и тогда заглохло чуткое, отзывчивое эхо, и наступила тишина, такая тишина, какую Чупров в своей шумной, полной впечатлений, встреч, расставаний жизни никогда не слышал. Он закрыл глаза, и вдруг ему ясно стало: «Один!.. Чудно — один! Чудно как-то получилось... И с Кабылкиным, и вообще в жизни — чудно!..»
И только сейчас Чупров понял, ясно осознал, что здесь в этом лесу он впервые испытал чувство, которое не испытывал никогда — чувство зависти. Только теперь он понял, началось оно расти с момента рассказа Кабылкина ночью о своем доме, детях, снохах и внучке, с того момента, когда Чупров увидел этого маленького, неказистого человека, как ему казалось, неудачника, красивым, отрешенным и вдохновенным... Только теперь он понял, что смотрел в спину Кабылкина, едва поспевая за ним по тропе, почти с ненавистью, так несвойственной ему, Чупрову...