Снова вышла на полевой простор Авдотья — далеко видно. Не по торной, укатанной дороге теперь идет она, волоча за собой санки, а по едва протоптанной тропке в сторону, туда, где еле виднеется засыпанная снегом копешка.
Долго Авдотья утаптывает снег, расстилает полог. Долго возится с первым снопом, вытаскивая его из слежавшейся копны. Поддался наконец сноп, вытащила его Авдотья, развязала тугую травяную вязку, рассыпала сноп на пологе. «Господи благослови!» — и, взмахнув вальком, ударила по колосьям. И тотчас обомлела: от удара валька о мерзлую землю родился звук, похожий на оглушительный выстрел. Звук полетел к стене березового колка и, отскочив, вернулся обратно. Авдотья пригнулась, приникла к земле, замерев от страха. Звук ей показался таким гулким, что, показалось, услышала его вся деревня, и, конечно же, колхозный бригадир. Полулежа на снегу, Авдотья прислушивалась. Со стороны деревни ни звука. Даже собаки и те не лаяли. Нет, вроде не услышала ее деревня, спала деревня, не было ей никакого дела до ночной Авдотьиной молотьбы. Снова ударила по колосьям вальком Авдотья, но потише, боясь, чтобы не зарождалось эхо, не гудела мерзлая земля. На полог сыпались зерна, ядреные зерна яровой пшеницы...
На рассвете, когда закатился круглый месяц, Авдотья притащилась на мельницу, что в двух верстах от деревни на тихой подо льдом речке Шегарке. Авдотья была утомлена, ноги едва ей подчинялись. Всю ночь вальком она молотила снопы, веяла на поднявшемся к утру ветерке труху с зерном — труха отлетала, легкая, в сторону, тяжелые зерна падали на полог. Пол мешка зерна навеяла Авдотья, привезла на санках на водяную мельницу.
На мельнице глухо и пусто. Еще недавно, года два-три тому, мельница на Шегарке работала круглые сутки: шумели, переругиваясь между собой из-за очереди, помольщики; шумело заледенелое мокрое колесо; быстро крутилось внутри мельницы обмазанное дегтем колесо сухое; вращался каменный жернов, в ларь сыпалась пряная, теплая, сразу после размола, белая мука. Сейчас заглохают на мельнице работы, не нуждается в мельнице колхоз: сдает все зерно государству, а муку завозит для прокорма людей из города. Мельницей пользуются только одинокие единоличники. Работы мало.
На стук в дверь сторожки на улку выходит засыпка Тислай, старший родной брат Авдотьи, бородатый угрюмый мужик. Он кряхтит, потягивается после сна, запахивает от холода дубленый полушубок, глубже натягивает на голову белую, в муке, шапку.
— Это ты, Авдотья? — неласково спрашивает Тислай. — Чего в такую рань приперлась?
— Копешку свою молотила, пшенички маленько привезли смолоть у тебя.
Тислай большесемейный, бедный. У отца, Петрована Прокофьевича, как сын, он был в нелюбье за какое-то там давнее непослушание, ввиду чего отец давно отказал ему в помощи. Авдотью же, младшую дочку, отец любил и отделял ей от своих щедрот, за что Тислай ненавидел младшую сестренку и вел себя по отношению к ней как чужой. Он мог бы, конечно, не допустить, чтобы Авдотья в черные для нее дни отсиживалась у Фильки в подпольях, но не захотел. И отца, Петрована Прокофьевича, и мать, Арину .Васильевну, когда их повезли «осваивать» на севере тундру, он не жалел, а, наоборот, злорадствовал. По-хорошему не нужно было Авдотье обращаться к такому человеку за помощью, но некуда было податься.
...— Вот привезла, — показывает Авдотья на санки. — Маленько, полмешка...
— Много ты, я гляжу, привезла, — с иронией говорит Тислай. — Целый воз.
— Сколько намолотила, столько и привезла. А больше не могла, — виновато отвечает Авдотья.
— А что мне прикажешь делать с твоим зерном? — помолчав, спросил Тислай. — Неужто ради полмешка я должен целую мельницу запускать?
— Мельницу, может, и не надо, — сказала Авдотья. — Ты мне обмен, Тислай, устрой. Я тебе зерно, а ты мне мучки. Есть же, поди, какой ни на есть запасец?
— Запасец-то есть, да не про твою, сеструха, честь, — сказал Тислай. — Не приму я твое зерно.
— Не примешь?
— Вес на вес не приму, — уточнил Тислай. — Невыгодно.
— А как тебе будет выгодно?
— С половья... Взвесим, сколько получится, я половину веса мукой тебе отмерю. А половина веса — в мою пользу. Ежли согласна — давай меняться, нет — уходи,
— А бога ты не боишься, Тислай? У меня же двое детей, твои племяши.
— У меня тоже дети, семеро, кормить надо...
Уже совсем засветло возвращалась Авдотья в деревню, волоча за собой санки, а в них в мешке муки малость. Брательник Тислай обменял зерно на муку с невыгодой для Авдотьи, с выгодой для себя, но она старалась об этом не думать. Подавив в себе обиду на старшего брата, она думала о хорошем: привезет на санках муку, поставит опару. Чтобы теста получилось больше, а муки истратилось поменьше, сварит она в чугуне картошек, изомнет их и перемешает с тестом. Хлебы получатся низкие, солоделые, но все-таки это свой хлеб, не чужой, который не лезет в горло.
Катились по снегу санки. Деревня все ближе. Дома в снегу. Глубокие между домами тропы. На изгороди несчастная сорока мерзнет, на нее скалится и лает веселый, вислоухий щенок. По тропе от дома зятя Михея встречь матери бегут ее сынишки, Митрий с Иваном, оба в коротеньких пегих шубенках, в растоптанных, подшитых кожей, похожих на лягушек, пимах. Радуются, кричат: мать муку везет, свой хлеб везет!..
Улыбалась Авдотья, глядя на своих парнишек. Тепло вдруг к груди прихлынуло. Мысль в голове: вот мучаюсь, от жисти все сейчас терплю, и еще много чего вытерпеть, поди, придется, а все равно хорошо жить на белом свете!..
Куропатки
Гришка ходит на поля промышлять и иногда приносит куропаток — белые тушки птиц. Куропаток ощипывают и варят из них душистую похлебку...
Гришка — это меньшой сын тети Натальи, сестры мамы и дяди Михея, зятя, приютивших нас троих — маму, братца Митрия и меня — к себе на фатеру. С тетей Натальей и дядей Михеем живут еще сыновья — Петр и Федор, но они взрослые и ведут себя самостоятельно. А Гришка почти нам с братцем ровня, года на три, на четыре он нас постарше. И потому он поближе к нам, мы иногда играем с ним вместе во дворе или на речке.
Вместе со всеми проживает в доме еще столетний дед Видиней, дряхлый, разбитый параличом старик, отец дяди Михея. Дед Видиней сидит на стуле сиднем возле своей лежанки, что у дверей — лыс, сед, бородка жидкая, в руках у него палка, на которую он опирается, сидя. Палка же деду Видинею в помощь, когда он, едва-едва ковыляя, с великим трудом передвигается от стула на лежанку, чтобы устроиться на ночь.
В колхоз дядя Михей и его холостые сыновья не вступают, живут единолично, средства к пропитанию добывают в тайге: бьют шишку, собирают ягоды, где-то в глуши посеяна у них на гари малость ржи, за которую они не платят твердого налога, потому что о той ржи никто не знает. У Михеевых достаток, по всей зиме они с хлебом. Несмотря на то, они собираются переехать куда-то ни производство, где, как они говорят между собой, живется слабодней, лучше и сытней. И переехали бы давно, да беспомощный дед Видиней им мешает: куда с ним!
За куропатками Гришка ходит на самодельных лыжах, удобных и легких. Станет на лыжи, оплетет ремешками пимы — и пошел. Скатится с горы на лед реки, перейдет на ту сторону и скроется в тальниках. Я смотрю с горы вслед Гришке и завидую ему. Мне тоже хочется иметь лыжи и ходить на промысел.
Помню, в разгар зимы я чем-то смог угодить Петру, среднему сыну тети Натальи и дяди Михея. Кажется, было так. Петр напился и валялся в снегу, а я увидел и сообщил об этом его родителям. Петр мог бы закостенеть на клящем морозе, но, узнав от меня, дядя Михей пошел и притащил на себе, как куль, сына домой. Петр остался в живых и, исполнившись ко мне благодарности, согнул мне из молодой березки лыжи. Так неожиданно я стал владельцем прекрасных лыж. С того дня я настойчиво прошусь с Гришкой на промысел и он, раз и другой отказав мне, наконец согласился взять меня с собой.