Я перешел на чтение военных книг и мечтал о том, как я буду воевать против врагов: мысленно я мчался с винтовкой наперевес в атаку, ходил в разведку, забрасывал врага гранатами, боролся против танков противника. Бывало и такое: я сидел в самолете и, управляя им, летел на врага, чтобы уничтожить его из пулеметов или бомбами.
Короче говоря, я, как и все, учился воевать, готовился к бою, и, само собой разумеется, мне, по человеческой слабости, хотелось опередить всех. Хотелось быть лучшим лыжником, первым гранатометчиком, первым стрелком. Однако, несмотря на все мои старания, мне это никак не удавалось. Первым всегда был не я, первым был Казик-Казимир. Во всяком случае, он всегда был расхвален, а обо мне всегда молчали. Помню, состоялись лыжные бега по пересеченной местности. Как я стремился к победе, из последних сил, высунув от усердия язык, я мчался на лыжах к финишу. Я оказался в числе пятерых лучших лыжников. Казик остался далеко позади. Я торжествовал победу, я дожидался лавров и похвал — по праву они принадлежали мне. А вышло все иначе. Победителем оказался Казик. На середине пути он ухитрился зашибить себе колено, сломать лыжу и выйти на дорогу, хромая, держа в руке лыжные обломки. Казика привезли к финишу на санях и объявили победителем в соревновании за проявленное на лыжне мужество.
Домой Казика, как героя, увезли в кошевке, закутанного в медвежью доху. Сам отец, управляющий Лобанов, за ним приезжал.
И это еще не все: триумф Казика был впереди. Как-то в середине зимы, когда с Сиенитного утеса скатывался вал за валом холод, потерялся учитель химии, отец Светочки. Пошел на лыжную прогулку Николай Васильевич — и потерялся, видно заблудившись в горной тайге. Тотчас школа дала знать о несчастье в горный цех, и котельная время от времени стала подавать гудки. Унылое «у-у-у!» неслось в пространство, тем самым помогая заблудившемуся выбрать правильную дорогу. Однако Николай Васильевич не выходил, он продолжал скитаться в тайге или отсиживался возле костра. По истечении суток напрасного гудения на поиски учителя химии бросилось десять лучших лыжников. В их числе был я. Мороз стоял жестокий, дышалось с трудом, лыжи едва катились. Вокруг стояли в унылом молчании засыпанные снегом деревья. Кругом жуткая синяя мгла холода, закутавшая будто шубой заледенелую землю. Мы шли то гуськом друг за другом, то растягивались цепью, то бросались в тайгу врассыпную. Мы надрывались криком: Николай Васильевич! Николай Васильевич!
Мы выбивались из сил и теряли надежду. И вдруг, о радость! — истошный крик: «Нашел, нашел!» Мы бросились на крик, видим: Казик, который первым обнаружил пропавшего, обнимается с ним, целуется. Шел Казик, смотрит: дымок; смотрит: избушка; смотрит: из избушки выходит Николай Васильевич, а следом за ним приютивший его дед-бородач, углежог. Мы окружили Казика, Николая Васильевича и углежога — тайга огласилась криками восторга.
В тот же день по местному радио прозвучала передача о подвиге Казимира Лобанова, который, откликнувшись на призыв школы, смело пустился на поиски и первым обнаружил затерявшегося в горах Николая Васильевича.
Как мы завидовали славе Казика!..
5
В сорок первом, жарким днем июня, была объявлена война. На другой — третий день началась мобилизация, и тогда стало видимо-ясно, как много на руднике-прииске проживало мужиков, занятых подземной работой. Каждый день к клубу, что напротив лобановского дома, или дворца, как его называли на Берикуле, подходило несколько грузовиков, их уже поджидала громадная толпа новобранцев и провожающих — женщин, детей и стариков. Справлялся краткий митинг, говорили ораторы. От имени подрастающей смены на проводах обычно давали слово Казику Лобанову, который, взбежав на трибуну, говорил бойко звонким мальчишеским голосом. Не помню уж, что он говорил, но, должно быть, он заверял уходящих на фронт отлично учиться, оставшись в тылу, а если потребуется, встать плечом к плечу вместе с ними и пойти на врага...
Сначала новобранцы уходили на войну большими партиями по сто и больше человек, вслед им играла духовая музыка, слышалось стенание баб, которым вскорости суждено было сделаться вдовами. Потом группы становились малолюдней, а новобранцы — годами постарше, сорокалетние, под пятьдесят и старше.
В сорок втором новобранцы снова помолодели — уходили на войну ребята двадцать пятого года рождения, им едва исполнилось по семнадцать. Ушел на войну мой брат Митрий, молоденький бурильщик шахты, взяли на приписку и меня.
Я в то время работал в кузне, неважный, малосильный из меня получился молотобоец, но все-таки я стукал молотом по раскаленной «железяке», а старик кузнец подыгрывал мне своим молотком. Казик, после того как я бросил школу и ушел работать, от меня отдалился, он перестал интересовать меня, наши судьбы разделились: я шел в одну сторону, он — в другую. Сверстники Казика уже воевали, а он все еще по каким-то причинам, каким, меня не интересовало, оставался дома и жил во дворце вместе с отцом и матерью.
Работа была трудная, время голодное, тревожное — Казик совсем исчез из моей жизни.
В последний раз я его видел в сорок четвертом. Меня, как и дюжину моих товарищей-одногодков возили в город на призывную комиссию. Нас определяли в летную школу и для того подвергали специальной проверке: крутили на вращающихся стульях, ставили на какие-то крутящиеся платформы, мертвую петлю мы делали на качелях... После комиссии нас разместили на пересыльном пункте. Тут-то мне и суждено было повстречаться с Казиком.
Нас вызвали из кубрика, где мы возлежали на нарах, на улицу, требовалось срочно погрузить какой-то груз. Мы катали по покатам бочки, мы таскали на плечах ящики, мы сгибались под тяжестью мешков. За нашей работой наблюдал молодой красивый офицер, с усиками, при погонах лейтенанта-интенданта. Вглядевшись, я узнал Казика. Наблюдая за работой, он командовал: быстрей, быстрей!
Казик не узнавал меня. И у меня в душе не было желания признаться перед ним в том, что мы с ним земляки, в одном классе сидели. Давно, я чувствовал, между нами легла грань, которую ни ему, ни мне не хотелось переступать.
Сказание о трех управляющих
Красинский
Любил он себя. Контора была, в ней служили служащие, а он, Красинский, там никогда не бывал, занимался во дворце, в отдельном кабинете. Придет кто к нему — он возлежит на мягком диване, застланном прошитой золотом материей, из которой архиерейские ризы шьют, казак бородатый с саблей на боку — телохранитель — при нем, — надо, чарку вина ему нальет, надо — веером над ним ради прохлады помахает, а не то сигару ароматную подаст и зажигалкой щелкнет.
В шахту никогда не спускался, штейгера да десятники по забоям рыскали, порядки наводили, подгоняли работяг-шахтеров: давай быстрей!..
Жадный был, про людей не думал. Сколько раз к нему миром кланялись земно: построй-де, управляющий, баню! — он все деньги жалел. Мылись в шайках по домам или в баньках в ограде.
Году в шестнадцатом, когда уже империалистическая вовсю полыхала, все-таки выстроил Красинский баню. Ладная получилась баня, не горькая, только тесная. И на всех одна — на мужиков и на баб. Мыться в той бане разрешалось только в субботу всем — и мужикам и бабам, и детишкам — совместно.
Охоту любил. Запрягут ему, бывало, стоялого жеребца, на облучок сядет рядом с кучером верзила-телохранитель, сам Красинский барином в пролетке развалится — едут, встречные на колени перед ним. Тогда дичи окрест много всякой водилось — и тетеревов, и рябков, и глухарей. Настреляет Красинский целый воз дичи, везет во дворец. А там уже и пир собирают — друзей поить да потчевать, чтобы они славили управляющего.
По приказу Красинского шахту в двадцатом затопили. Сам он от красных за границу было рванул, да не удалось...
Расстреляв без суда, зарыли Красинского красные близ реки Урюп, в степи...
Шурфина