— Ладно, — послушно сказала Зина. — Чего говорить зря, поди, не впервой. Одна, бывало, и то не плуталась, а тут целая артель идет.
— Ступай, — добрым голосом сказала мать и подтолкнула дочку в сухое плечико. Долго смотрела ей вслед. После признавалась: сердце ее уже тогда «вещевало», недоброе чуяло, иначе почему она целый день не могла найти себе места, в груди что-то подмывало и подмывало, и она все взглядывала на дорогу, не покажется ли наконец бабий скоп, а в его середине ее длинноногая дочёнка.
День тянулся бесконечно, словно стоял на одном месте. С утра солнце сияло, ни облачка в небе, потом из-за Оби облака нахлынули, сгрудились в черные тучи, а при жаркой погоде, которая стояла уже много дней, как тут не разразиться грозе. Молнии, вначале бесшумные и отдаленные, словно бы исподтишка небо полосовали, но вот гром загремел поближе, дождь хлынул. Мать Зины, Августа Степановна, весь день зараженная неясной тревогой и беспокойством, выглядывала в мутное от дождя окно, к воротам, накрывшись дождевиком, выбегала, — нет, не видно толпы баб, а среди них ее дочки Зины. Пуста улица, пуста дорога, лишь косые полосы сверху, лужи на разбитой дороге, ручьи по обочинам и чей-то одинокий кутенок, отбившийся от конуры, скуля и визжа отчаянно, шлепает по воде длинными, неловкими еще лапами.
Вернулся из лесу на лошади весь мокрый Максим Дормидонтович. На беспокойство жены он не обратил внимания, отмахнулся: пустые-де твои страхи: Зинка не зря в деревне Корзинкой прозвана, она прирожденная ягодница, лесница. Она в лесу что лешачка, каждый кустик, каждую поляну как свои пять пальцев, знает, — пошутил Максим Дормидонтович. Августа Степановна под воздействием слов мужа успокоилась, но ненадолго. Как смеркаться стало, она не усидела дома, а, несмотря на все еще моросивший дождь, бросилась по дороге к краю деревни, откуда ушла ее Зина с бабами в таежку. Смотрит: встречь бабы-ягодницы, девчонки, а среди них нету ее дочки. Окружили бабы Августу Степановну, молчком стоят, глаза к земле опущены. Мать хочет спросить их, где же Зина, а язык не слушается ее. Тишина, гром отдаленно грохочет, ягодницы дышали утомленно и взволнованно. И вдруг тонкий Волькин голосок:
— А мы не виноватые, тетка Августа, Зинка сама потерялася...
У Августы Степановны потемнело в глазах, ноги зраз ослабли, и она, подкошенная страшной вестью, рухнула на мокрую от дождя траву большим и тяжелым телом...
В тайге же произошло вот что.
В сосновом бору, куда часа через два ходу добрались ягодницы, счастливо наткнулись они на ягодный черничный островок. Чистый островок — ни валежины, ни бурелома, один багульник тянется вверх, его пьянящий аромат смешивается с запахом сосновой смолы, — густой воздух в сосновой тайге, кружится от него голова. Наверно, не смогли бы долго продержаться ягодницы в сосняке, если бы среди багульника на низеньких черничных стебельках не пестрела заманчиво крупная черная ягода. Все усыпано черными ягодами. И хоть от жары и сосновой духоты мление в теле, бабы усердно принялись за работу, — замелькали руки, пальцы рук и губы у всех окрасились в черное. Проворнее всех, как всегда, получалось у Зины. Она и в рот успевала отправить ягоду горстями, и в корзинку бросала. Руки ее, с виду неловкие и длинные, работали уверенно и точно как заведенные. И полутора часов не прошло, как начали сбор, а ее плетеная корзинка оказалась неполной лишь на два пальца, — у других же девчонок лишь на донышке, у Матрены до середины, а у Палагеи еще меньше того. Все завидовали Зинке, ее проворству. «Не иначе ей черт помогает», — думала Палагея. «Ишь, жадная какая, от жадности руки, как пропеллеры, мелькают...» «Это материковый человек ей помог...» — думала Волька и боязливо оглядывалась по сторонам.
Вскоре корзинка Зины была наполнена, больше она рвать не стала и присела на колодину передохнуть. К ней подошла Волька и спросила:
— Тебе материковый человек помог, да?
— Он, — подтвердила Зина, кивнув головой. — Из картуза насыпал...
— Ты скажи ему, пущай он мне насыплет, — попросила Волька. — А то мне надоело. Рву, рву — не прибавляется.
— Старайся, вот и прибавится, — Зина поднялась с колодины и стала собирать ягоду в Волькино ведерко. Когда у подружки ягод прибавилось, Зина, оставив Вольку, отбежала в сторонку и скрылась между сосновыми стволами, затерялась. Ее внимание привлекли свежие царапины на сосне. Она знала: это медведь совсем недавно проходил и, поднявшись на дыбы, царапал кору передними лапами с длинными острыми когтями. На земле следы — пятипалые, тоже совсем свежие. Видно, услышал зверь голоса ягодниц и ушел. Зина пошла по свежему медвежьему следу. Но шла недолго: бабы стали ее звать и аукать, и она вскоре вернулась.
А тут в воздухе неожиданно потемнело, установилась такая глухая тишь, что все поняли: быть грозе. В самом деле, вдалеке раскатно грохнуло, потом над самой головой. Упала первая крупная капля, за ней другая, третья, и бессчетно посыпалось, полилось сверху, как из ведра. Все намокли сразу бы, но Зина закричала: «Смотрите, избушка, избушка!» — и первая бросилась к избушке, остальные за ней и тем спаслись от первого приступа ливня.
В избушке было тесно, но сухо: земляная крыша не протекала. Устроились кто где мог — на нарах, на полу. Слышался беспрерывный шум ливня да громкое дыхание запыхавшихся ягодниц. Все молчали.
И вдруг тишину нарушила Зина.
— А я след медвежий видела, совсем свежий, — таинственным своим полушепотом произнесла она. — Матерый, видать, зверюга... К нам вплотную подходил, а мы и не заметили.
— Ври-ка, — сказала Матрена, которой сделалось страшно. — Очень, я смотрю, ты верткая. И себе ягод набрала, и Вольке подсыпала, и с медведем успела поздоровкаться за руку.
Все засмеялись. А завистливая Палагея, которая не могла простить Зине полную корзину, счастливо набранную до грозы, язвительно добавила:
— Тебе б не в деревне нашей жить с отцом-матерью, а с медведем в обнимку, в берлоге.
И опять все стали смеяться, не столько над Зиной, сколько затем, чтобы отогнать страх: ведь подумать только — медведь подходил к ним вплотную! Зина обиженно засопела, долго молчала, потом, собравшись с мыслями, продолжала ровным голосом про медведя, словно бы обидные шутки не касались ее вовсе.
— Вот ты, тетка Палагея, шутишь про берлогу, — сказала она. — А ведь он, медведь-то, может, у избушки нашей стоит и слушает. Сейчас зайдет вот в избушку, тебя возьмет и утащит к себе в берлогу. Он так делает, мне тятька сказывал.
Все — и бабы, и девчонки — слышали, конечно, про такие медвежьи выходки. В другой раз, при другом настроении, все, только дай повод, дружно принялись бы толковать про медведя, припоминать всякие разные случаи, которые произошли там-то и там-то. Но сейчас никто не поддержал Зину: и без того страшно было в тайге, в грозу, в этой неизвестно откуда взявшейся избушке. Палагея, как могла, ровным и спокойно-насмешливым голосом сказала:
— Ох, и врать ты мастерица, я гляжу, девка. В который раз с тобой хожу по ягоду, и всегда ты заливаешь черт-те про что. И у кого ты только выучилась так заливать, не в школе ли у Тотаурова, умника. Тоже, видать, брехун. Уж не собираешься ли ты за него замуж, а? За женатого, а? Иль, может, за медведя пойдешь, за этого, матерого?
Захохотать не успели — полыхнуло так ослепительно, так оглушительно грохнуло, что сделалось всем не до смеха. Иные полезли под нары, а Палагея стала мелко-мелко креститься и шептать: свят, свят...
Лишь Зина не тронулась с места, словно не слышала удара грома. Ей было обидно. И за себя обидно, и за Михаила Федоровича, которого брехуном обозвали, и за отца, от которого она узнала так много о тайге и всякой нежити.
Она дождалась, когда бабы пришли в себя после очередного грохота, и сказала, гневно сверкнув глазами, с вызовом:
— А вот не заливаю я. Правду, чистую правду говорю. И Михаил Федорович тоже, только правду.
— И про медведя правду? — тоненько пропищала Волька, высунув из-под нар белобрысую голову.