А когда, в отдельных случаях, палачам не удавалось скрыть правду о расстрелах, о концлагерях, об искусственно созданном голоде, они пытались обелить злодеяния, нанося на них аляповатый грим. Чтобы оправдать свое право на террор, они пользовались ходячей риторикой революционных фраз: «лес рубят — щепки летят», «нельзя сделать яичницу, не разбив яйца». Владимир Буковский метко ответил на такие ухищрения, сказав, что он видел много разбитых яиц, но ни разу не отведал яичницы. Самым худшим из этих приемов было, пожалуй, извращение языка. Магический словарь превращал систему концлагерей в систему перевоспитания, а палачей — в воспитателей, призванных сделать из людей старого, «прогнившего» общества «нового человека». Зеков — так называли заключенных в советских концлагерях — силой принуждали поверить в поработившую их систему. В Китае узники именовались «обучающимися»: они должны были обучаться правильному, партийному мышлению и отказаться от своих собственных неправильных убеждений.
Как это часто случается, ложь не обязательно бывает простой противоположностью, sensu stricto[9], правды и держится на ее подпорках. Слова, вывернутые наизнанку, приобретают другой смысл, искажающий общую перспективу: мы сталкиваемся с социальным и политическим астигматизмом. Однако если деформированное коммунистической пропагандой зрение можно сравнительно легко исправить, то очень трудно возвратить правильное восприятие действительности. Предрассудки и предубеждения живучи. В своей массированной, беззастенчивой пропаганде, в основе которой лежит именно извращение языка, коммунисты действуют как борцы дзюдо: каждую атаку на них они превращают в контратаку, даже критику их террористических методов направляя против самих критиков. И каждый раз какой-нибудь перелицованный коммунистический догмат еще теснее сплачивает ряды активистов и сочувствующих. Так они перевернули первый принцип вероисповедания, сформулированный в свое время Тертуллианом: «Верую, ибо абсурдно».
Одураченные беззастенчивой контрпропагандой, многие интеллектуалы буквально проституируют себя. В 1928 году Горький принимает предложение совершить «экскурсию» на Соловецкие острова, в экспериментальный концлагерь, который затем, по выражению Солженицына, «дал метастазы», породив систему ГУЛАГа. Об этих островах Горький написал восторженные слова, воздав заодно хвалу и советскому правительству, придумавшему этот лагерь. Французский писатель, гонкуровский лауреат 1916 года, Анри Барбюс, за хорошие деньги, не колеблясь, принялся воскурять фимиам сталинскому режиму. В 1928 году он писал о «великолепной Грузии», той самой Грузии, где в 1921 году Сталин руками своего прислужника Орджоникидзе учинил форменную резню, той самой Грузии, где начал свою зловещую карьеру Берия, будущий шеф НКВД, изощренный интриган и садист. В 1935 году Барбюс пишет апологетическую книгу Сталин, становясь тем самым первым официальным сталинским биографом. Корыстолюбие, бесхарактерность, тщеславие, восхищение могучей силой, революционный пыл — каковы бы ни были мотивы, тоталитарные диктатуры всегда находили нужных им подпевал. Коммунистическая диктатура в этом смысле не отличается от других.
По отношению к пропаганде коммунистов Запад долгое время демонстрировал исключительную слепоту, объясняемую и наивным легковерием перед лицом изощреннейшей системы, и боязнью советской мощи, и цинизмом политиканов и дельцов. Эта слепота проявилась в Ялте, когда Рузвельт отдал в руки Сталина всю Восточную Европу в обмен на формальное обещание, что тот как можно скорее проведет в этих странах свободные выборы. Прагматическая лживость присутствовала и в Москве, когда в декабре 1944 года генерал де Голль предал коммунистическому молоху несчастную Польшу, получив за то гарантии социального и политического мира, подтвержденные по возвращении в Париж Морисом Торезом.
Это ослепление было подкреплено, почти узаконено, убеждением коммунистов и вообще многих левых на Западе, что восточно-европейские страны встали на путь «построения социализма», что утопия эта — причина социальных и политических конфликтов в демократических государствах— станет там реальностью. Величие этой реальности подчеркивала в своей посмертно вышедшей работе Укоренение Симона Вайль: «Революционные рабочие счастливы иметь за собой государство. Государство, придающее их действиям характер законности, характер обоснованности, характер реальности, т. е. то, что может дать только государство, власть. И в то же время государство это слишюм географически удалено, чтобы давить на них». Коммунизм выставлял в то время свое светлое лицо: он ссылался на гуманистов эпохи Просвещения, на традицию борьбы за социальное освобождение человека, взывал к мечте о «подлинном равенстве», о «благоденствии для всех», воплотившемся в идеях Гракха Бабефа. И это сияющее лицо почти полностью закрывало лик тьмы.
К этому нежеланию — намеренному или нет — знать о размахе преступлений коммунизма добавлялось обычное равнодушие наших современников к своим братьям по разуму. Вовсе не потому, что человек вообще черств душой. Напротив, сколько раз в пограничных ситуациях он показывает, как много хранится в нем неожиданных ресурсов солидарности, дружбы, привязанности и даже любви. Но, подчеркивает Цветан Тодоров, «память о наших бедах мешает нам проникнуться страданиями других». И в самом деле, какой европейский или азиатский народ после выхода из Первой, а затем и Второй мировой войны не был занят залечиванием нанесенных многочисленными бедствиями ран? Трудности, которые пришлось пережить Франции в мрачные периоды истории, достаточно впечатляющи. Время, или, вернее, безвременье, оккупации по-прежнему отравляет сознание французов. И то же самое происходит и с историей периода наци в Германии, фашистов в Италии, франкистов в Испании, гражданской войны в Греции и т. д. В нашем веке железа и крови каждый был слишком обременен своими несчастьями, чтобы сочувствовать несчастьям других.
То, что размах преступлений коммунизма был как бы затемнен для западного взгляда, объясняется еще тремя, более специфическими причинами. Первая заключается в приверженности самой идее революции как претворявшейся в жизнь на протяжении XIX и XX веков. Мы и сегодня не до конца попрощались с ней. Ее символы — красное знамя, Интернационал, поднятый кверху кулак — вновь появляются при каждой сколько-нибудь яркой революционной вспышке. Че Гевара снова в моде. Активно и открыто действуют революционные группы, они совершенно законно выражают свои взгляды и с презрением встречают малейшую попытку критически поразмыслить о преступлениях их предшественников. Ничуть не смущаясь, они повторяют старые речи, оправдывающие Ленина, Троцкого или Мао Цзэдуна. Никто не застрахован от этого, и некоторые авторы этой книги верили в свое время в коммунистическую ложь.
Вторая причина — участие Советов в победе над нацизмом, что позволило коммунистам маскировать под горячий патриотизм свои конечные цели захвата власти. Начиная с июня 1941 года все коммунистические партии в оккупированных странах приступили к активному, и зачастую вооруженному, сопротивлению нацистским или итальянским оккупантам. Как и другие участники Сопротивления, коммунисты дорого заплатили за свою борьбу — тысячи расстрелянных, убитых в боях, депортированных. Коммунисты сыграли на этих жертвах, чтобы освятить идеи коммунизма и представить всякую критику в свой адрес как кощунственную. Кроме того, многие некоммунисты в процессе борьбы против общего врага оказались связаны с коммунистами узами солидарности, узами совместно пролитой крови, а это мешало им непредвзято посмотреть на своих боевых товарищей. Во Франции тактика голлистов во многом определялась этими общими воспоминаниями и тем, что генерал де Голль использовал СССР как противовес в трениях с американцами.
Участие коммунистов в войне, их вклад в победу над нацизмом решительным образом способствовали торжеству понятия «антифашизм» как критерия истинности для левых, и, конечно же, коммунисты постарались выставить себя лучшими представителями и лучшими защитниками антифашизма. Антифашизм стал для коммунизма престижной «товарной маркой», и им не составляло труда во имя антифашизма затыкать рты непокорным. Побежденный нацизм был определен победителями-союзниками как абсолютное Зло, что автоматически переместило коммунизм в лагерь Добра. Это стало очевидным на Нюрнбергском процессе, где Советы выступали в роли обвинителей. В результате были быстро сняты с обсуждения такие щекотливые, с позиций демократических ценностей, вопросы, как заключение Советско-германского пакта о ненападении 1939 года и расстрелы в Катыни. Победа над нацизмом оборачивалась доказательством превосходства советской системы. Во всю мощь коммунистическая пропаганда использовала и настроения, господствовавшие тогда в странах Европы, освобожденных англичанами и американцами: чувство благодарности по отношению к Красной Армии (поскольку они не подверглись ее оккупации) и чувство вины перед народами Советского Союза, принесшего огромные жертвы ради Победы.