Приезжая в мае и июне в город, он несколько раз спрашивал меня, приезжал ли кто-нибудь; но никто не приезжал. Раз он сказал мне, что приехал гонец, хромой, на костыле. Засим, в начале июля, кажется, ко мне явилась от Егора Яковлевича Назарова женщина, назвавшаяся Марией Ивановной Семеновой[222] (или Смирновой – не помню); я хотел направить ее прямо к Леонтьеву, но она вступила со мной в разговор. Но некоторые заявления ее для меня настолько выходили из области известного мне, что я прервал разговор (даже чувствуя себя в неудобном положении) и сказал ей прямо идти к Леонтьеву.
Затем, в начале августа, пришел ко мне молодой человек лет 16–17, положительно нервно расстроенный, фамилии его не знаю, и сказал, что он был в Харькове арестован; после месячного сидения отпущен. Я направил его к Леонтьеву без разговоров и потом, спрашивая Леонтьева, был ли у него этот человек, сказал, что посланный производит на меня впечатление совсем неуравновешенного.
Этим, можно сказать, исчерпываются мои политические сношения с Д. М. Щепкиным и Леонтьевым.
В середине августа девятнадцатого года я поступил в Главтоп,[223] после ликвидации дел в Центропленбеже; 22–25 августа вступил в исполнение обязанностей заведующего организационным отделом Главтопа.
Последнее собрание «Совета», на котором я был, да думаю оно вообще было последним, – 2-я половина (скорее всего 18-го или 20-го) июля. С Д. М. Щепкиным и Леонтьевым у меня остались лишь дружеские связи. С июня на квартире Леонтьева не был ни разу. Свидания мои с ним, редкие (оба жили на даче, а Леонтьев приезжал в город на 2–3 дня в неделю), покоились только на личных отношениях и сводились к ряду личных одолжений (например, хлопоты об освобождении брата Леонтьева, предпринятые Главтопом по инициативе проф. Классена) и порученные мне ими, вместе с другими, просьбы Д. М. Щепкина о дровах (1 саж.), о приискании для Московского обл. союза Кооперативного объединения, где он служил, хорошего заведующего отделом лесозаготовок и т. д.
Свидания эти у меня в Главтопе постоянно в присутствии других лиц продолжались очень недолго, о политике не было и речи, я считал, что после провала «Национального центра» никакой политики не может быть, да и мысли мои, как будет видно из особого моего заявления, получили совершенно иное направление.
В конце августа или в самом начале сентября ко мне на службу зашел Леонтьев и после краткой беседы о брате, уже на лестнице, сказал мне, что без моего разрешения дал мой адрес Николаю Николаевичу Семенову (? Робертович Гершельман), уезжающему на юг, что он просто пишет о создавшемся положении в Москве своим друзьям на юг и ждет от них сообщения, что же они, собственно, думают делать.
Я поморщился, но ничего не ответил, так как это было сказано на ходу, прощаясь. Однако, вернувшись к себе, я решил предотвратить это и стал обдумывать, как это сделать. На следующий день я пошел к Д. М. Щепкину (Леонтьев накануне уехал на дачу) и просил отнять мой адрес, на что он сказал мне, что уже поздно, что Гершельман или уехал, или скоро должен ехать и что адреса его он не знает. Тогда, вспомнив, что Гершельмана я видел на свадьбе моего сослуживца по Центропленбежу Ключарева и что там были разговоры о дружбе Гершельмана с другим служащим Центропленбежа, М. П. Троицким, я бросился к телефону, прося Троицкого узнать адрес Гершельмана. Троицкий обещал мне это сделать, но Гершельмана не нашел. И лишним доказательством того, как политика меня тогда мало интересовала, как мне безразлична была судьба возложенного на Гершельмана поручения, служит то, что, как только в конце ноября стало известно о предполагавшемся назначении товарища Ксандрова[224] на Украину, что предстоит поездка с ним до весны в его вагоне, я просил его взять меня с собой (он ответил мне: «Я вас в число первых предназначил»), а секретарю его говорил, что с радостью уеду с ними.
В середине октября я бросился в пучину главтопской работы. С тех пор ни слова о политике с прежними моими приятелями не вел, также и короткие свидания (они ходили ко мне по личным делам, а не я к ним, как прежде) носили совершенно частный характер, да и я был убежден, что ни о какой политике они больше не думают.
К сему прилагается особое заявление.
15 февраля 1920 года. Н. Виноградский
Дополнительное показание:
На поставленный мне особо вопрос, что я знаю про деятельность Кишкина, Кизеветтера, отвечаю: слышал, что Кишкин был причастен к политическому контрреволюционному движению летом 1918 года, слышал также, что, сидя в тюрьме, Кишкин и Кизеветтер постоянно спорили; первый говорил, что необходимо всеобщее избирательное право, второй – что оно неприменимо после опыта 17-го года.
ІІ
ЗАЯВЛЕНИЕ Н. ВИНОГРАДСКОГО
Настоящее мое заявление имеет целью объяснить, каким образом я, убежденный прежде противник Советской власти, в течение последних четырех месяцев отдался всецело работе по ее укреплению, не только признав ее, но внутренне примирившись с нею и ставши на путь ее положительных сторонников. Оно, во-вторых, имеет целью оправдать доверие ко мне тов. Ксандрова и Эйдука.[225] Оно, наконец, являет собою акт глубокого раскаяния в содеянном по отношению к Советской власти зле, раскаяния не вынужденного, но добровольного, основанного на полном примирении с властью и таящего в себе корни именно в моей четырехмесячной работе, иначе не понятной.
Я родился в дворянской семье, получил образование в Пажеском корпусе и до 25 лет жизни, строго говоря, не знал; в 25 лет я разорился и, женившись на женщине не моего круга, а более чем скромного происхождения, был отвергнут всеми близкими и знакомыми, оставлен на произвол судьбы без копейки денег, но с привычками к привольной жизни. Однако я пошел по пути труда и жестоким, усидчивым трудом в разных маленьких должностях, без чужой помощи, но даже при противодействии родных выбился по тогдашним временам в люди.
Революция застала меня чиновником особых поручений при Главном управлении по делам местного хозяйства; я занимался специально вопросами местного самоуправления. Старые связи были порваны, явились новые отношения в обыкновенной интеллигентской среде.
Октябрьская революция меня, понятно, выбила из колеи, и я, конечно, в числе других, подобных мне, оказался рьяным ненавистником большевиков, верил в нелепые о них рассказы и т. д. Период Временного правительства сблизил меня с группировавшимися возле него деятелями, и после приезда моего в Москву я, понятно, был с ними солидарен в вопросе об отношении к Советской власти. Как и все мне подобные, я считал, что большевизм есть явление преходящее, «накипь», что достаточно нажима извне и толчка внутри, чтобы власть полетела. Не зная народа, я, как и многие другие, думал, что Россия без монархии существовать не может, конечно, не безобразной монархии старого порядка. Не изучавши никогда социальных и экономических наук, я не задумывался над корнями того движения, которое, охвативши Россию, начало распространяться и на Западную Европу. И впервые над этим вопросом я начал задумываться в августе – сентябре 1919 года, после поражения Колчака и неудач Деникина. Мне стало ясно (конечно, не сразу, а после длительных, в течение нескольких месяцев, колебаний, мышлений и сопоставлений), что неуспехи[226] их (Деникина и Колчака) кроются в самом строе, ими провозглашенном, в порочности самой системы управления и лозунгов, во имя которых они борются. Сопоставляя с этим, с другой стороны, устойчивость Советской власти и постоянно растущую ее силу, несмотря на окружение со всех сторон врагами, для меня ясно делалось, что власть эта должна таить в себе здоровые начала, что ряд отрицательных проявлений этой власти (я здесь не о терроре говорю) вызваны самими условиями ее возникновения и первых шагов ее деятельности, что по мере исчезновения этих условий отпадают эти отрицательные явления.