Я остановлюсь подробнее на Муравьеве, так как знал его ближе, чем других, а также ввиду поставленных вами о нем особых вопросов. Муравьев мне представляется из указанных лиц умом наиболее подвижным, разносторонним и способным к эволюции. Он вообще был противником иностранной интервенции и совершенно не разделял той веры в союзников и благодетельность их воздействия на Россию, которая была особенно у Шилова и Федорова. Далее, уже весною 1919 года он часто высказывался в том смысле, что желательны скорейшее открытие границ и всеобщий мир, что в большевистском режиме есть элементы совершенно здоровые, которые при благоприятных условиях сами разовьются. В частности, будучи большим противником отделения окраин, он неоднократно указывал, что большевики осуществляют миссию объединения России (это всегда подчеркивал и Кольцов), весьма отрицательно вообще относился к нашим контрреволюционным группам. На наши собрания он смотрел как на обмен мыслей и информации (последняя, впрочем, была весьма скудна и анекдотична). Я не видел его с лета долгое время и встретил лишь в конце прошлого года. Он решительно говорил о необходимости совместной работы беспартийной интеллигенции с коммунистами и не только о безусловном прекращении всякого бойкота со стороны интеллигенции, но и ее активном участии в этой работе.
Был под сильным впечатлением – я бы сказал, под обаянием – Троцкого. На наших собраниях он делал сообщения больше по внешней политике, отчасти и на основании иностранной прессы, но главным образом чрезвычайно внимательно изучал прессу советскую; очень интересовался всегда вопросом о Красной Армии как проявлении слагающейся из революции государственности.
Что касается поступления его в Комиссариат иностранных дел, то дело это, по рассказу Муравьева, обстояло так. Не он туда пошел с предложением своих услуг, а его пригласил Чичерин (кажется, через Паскаля). Муравьев был у Чичерина и Карахана, более подробно говорил со вторым и получил от него поручение организовать информационную часть: она должна была собирать сведения из иностранной прессы, делать обзоры о политическом и об экономическом положении для комиссариата, сообщать сведения нашей прессе, следить за книгами и т. д. Учреждение предполагалось большое, и Муравьев мне предложил взять отдел научной библиографии, обзор книг. Дело казалось мне весьма интересным, так как можно было познакомиться с иностранной литературой, которую мы совсем не знаем. Я согласился, но так как образование бюро замедлилось, то поступил в Комиссариат юстиции, где тоже предстояла в высшей степени интересная работа. Я не сомневаюсь, что Муравьев руководился желанием работать в той области, которая была его всегдашней специальностью, в которой он занимался раньше. Он категорически высказался, что внешняя политика Советской России есть прежде всего внешняя политика России и она должна направляться в ее интересах, что нужно кончить здесь с нелепыми бойкотами и предубеждениями. Я не знаю, существуют ли в Москве в настоящее время какие-либо белогвардейские организации, думаю, что все они отошли в прошлое, но совершенно немыслимо, что, если бы они и существовали, Муравьев с его теперешними взглядами мог иметь к ним какое-либо касательство. Сошлюсь здесь на Денисевича, коммуниста и партийного работника, окружного уполномоченного Трамота. Я как-то с ним шел, и мы встретили Муравьева. Здесь между ними шел оживленный разговор об отношении интеллигенции к Советской власти, разговор, в котором они по существу сошлись. Помню также, как неделю тому назад Муравьев меня спрашивает при встрече, не знаю ли я чего-нибудь по вопросу о Шпицбергене. Он сообщил с большим удовлетворением, что Чичерин решил протестовать против самовольной отдачи этого владения, на которое у России есть свои права и большие интересы, Норвегии. Что касается до разговоров о его поступлении в Комиссариат иностранных дел, то они были просто вызваны тем, что для некоторых вопросы советской службы и, в частности, службы в Комиссариате иностранных дел, как бы предполагающей солидарность с советской внешней политикой, остаются не решенными. Если в чем была ошибка Муравьева, то лишь в том, что он вообще обращал внимание на подобные сомнения, от которых сам был совершенно далек.
Наконец, по поводу доклада Муравьева, назначенного на воскресенье, 22-е. Он должен был явиться продолжением или быть в известной связи с докладом Ильина, бывшим в воскресенье, 15-го. Ильин читал главу из своей большой книги о правосознании, которую он, кажется, уже написал. Летом он несколько раз читал главы из этой книги. Это уже чистая наука или философия, которая, конечно, имеет некоторое приложение и к современности, но не заключает в себе ничего актуально-политического. Я посещал обычно сообщения Ильина и здесь встречал по преимуществу людей академического круга, часто совершенно аполитичных не только в настоящем, но и в прошлом (математик проф. Лузин, лингвист проф. Петерсон). По поводу сообщения Ильина были некоторые как бы ответные сообщения такого же рода, также совершенно теоретические и философские (помню одно – Бердяева).
Муравьев часто их посещал и принимал участие в прениях. В воскресенье я также был на докладе Ильина, но ушел до конца прений; не знаю точно тему Муравьева, но не сомневаюсь, что она носила подобный же характер. Я знаю, что Муравьев участвовал в семинарии Ильина по философии Гегеля; он вообще интересуется философскими вопросами. Сам я слышал его один реферат в собрании наших экономистов, которые летом образовали кружок для изучения социализма с точки зрения хозяйства, правовой и культурной.
ОТНОСИТЕЛЬНО РЕЗОЛЮЦИЙ, КАСАЮЩИХСЯ ТЕХ ПУНКТОВ, НА КОТОРЫХ ОБЪЕДИНИЛИСЬ СОД, НЦ И СВ
Насколько я могу припомнить, я действительно какие-то из них переписывал – часть, кажется, у Венцковского, который, наверно, их показывал (я вернусь к его посещению). Он очень интересовался отношением различных русских групп к единству России и старался выяснить, как они его понимают. А какую-то резолюцию, кажется, касающуюся одесского совещания четырех групп, но приблизительно одинакового содержания, я, помнится, списал в «Задруге», только решительно не помню, кто мне ее показывал. В «Задруге» я был несколько раз весною 1919 года по поводу гонорара за прежние статьи и по поводу предполагавшихся издательских дел. Резолюциям этим я не придавал вообще никакого значения, кроме показательного. Венцковский считал, что резолюция по поводу объединений платформ была составлена Алексинским, но, кажется, я слышал это из других источников.
ПЕРЕХОЖУ К ИЗЛОЖЕНИЮ МОИХ ДЕЙСТВИЙ И ВЗГЛЯДОВ
Я принимал деятельное участие в русской политической жизни 1905–1907 годов, был членом Государственной думы первого созыва, деятельным кадетом и до 1908 года состоял в ЦК партии. Но в конце 1907 года я был осужден за Выборгское воззвание,[209] потерял политические права и посвятил себя науке и преподаванию. Фактически я не принимал участия в партийной жизни 1908 года, а формально вышел из кадетов по принципиальным с ними разногласиям перед выборами в четвертую Государственную думу в 1912 году. С тех пор я решил остаться беспартийным и не входить в политические организации, обязующие к известной дисциплине. Беспартийным оставался и после Февральской революции, это имело свои неудобства: я не мог, например, как хотел бы, попасть в Московскую городскую думу: выборы шли по партийным спискам. В то же время я считал, что по вопросам своих специальных знаний я вполне могу выступать и в организациях, к которым не принадлежу и с которыми даже существенно расхожусь. Весною 1919 года, например, я сделал сообщения у московских кадетов о монархии и республике, а летом того же года у меньшевиков в Петербурге – ряд сообщений об автономии, федерации и о национальном вопросе. Политически я мог бы определить себя как эволюционного социалиста.
Октябрьская революция не была для меня неожиданной. Я считал нелепым бойкот, которого держалась значительная часть интеллигенции, но не верил в прочность Советской власти и, естественно, не разделял ее политику. В наибольшем отчуждении от Советской власти я находился в период Брест-Литовского мира. К этому миру я тогда относился совершенно отрицательно и считал весьма полезной всякую против него агитацию, особенно в период, предшествовавший его заключению, когда, мне казалось, эта агитация могла повлиять на условия его. Мне приходилось выступать и открыто в газете «Утро России»,[210] в соединенном заседании университетских обществ, а также и в отдельных организациях, даже таких, к которым, по существу, я относился без всякого сочувствия. Когда образовавшаяся при «Союзе земельных собственников» экономическая комиссия занялась вопросами о последствиях этого мира для русского сельского хозяйства и пригласила меня, я принял участие в ее работе. Принимал участие и в заседаниях по этому вопросу, устроенных в феврале и марте «Союзом общественных деятелей». До этого я был раз на съезде «Союза» – втором, в октябре, незадолго до революции, был простым зрителем. Физиономия «Союза» тогда не определилась. Съезд проходил под знаком резкого осуждения Керенского и вообще политики Временного правительства, но какой-либо конкретной программы, кроме общих пожеланий о возрождении армии, объединении национальных сил и т. п., этому не противополагалось. Мне неизвестно было, что стало с «Союзом» после революции, но в феврале я получил приглашение принять участие по поводу мира. Там я в первый же раз нашел много народу: помню Кривошеина, Новгородцева, Белоруссова, Гурко и Кистяковского; Щепкин и Леонтьев, кажется, были, но я не помню, высказывались ли они. Много было неизвестных. Я в общем повторил свой доклад в университетских обществах. Мир очень осуждался, но, с другой стороны, осуждалось начинающееся в некоторых кругах стремление воспользоваться против большевиков немецкими штыками. В этом смысле особенно говорили Новгородцев и Гурко.