В половине пятого Анна Петровна вошла в кабинет, положила свою руку на руку Пегова и сказала необычным, неслужебным, пугающим своей сердечностью голосом:
— Тут к вам лейтенант Смолин… Впустить его? Он торопится…
У Пегова сидел Начальник примусной мастерской, изготовлявшей гранаты. Как в тумане, видел Пегов его лицо, слушал его возбуждённый голос, требовавший активного вмешательства райкома в вопрос о распределении металлического лома. Вошёл лейтенант-танкист, поздоровался и сел в стороне. Пегов обещал начальнику мастерской вмешаться в распределение лома, вызвал к себе одного из инструкторов райкома и поручил ему «заняться этим делом».
Когда инструктор и начальник мастерской, наконец, вышли из кабинета, танкист встал и подошёл к столу.
Пегов смотрел на приближающегося танкиста со странным ощущением, что вот остались считанные секунды обычной и освещённой надеждою жизни, а затем наступит то — то, что он всегда ждал и отталкивал, о чём не позволял себе думать, то неотвратимое и непоправимое, перед чем самый сильный человек бессилен.
— Я о вашем сыне, о Серёже, — невыносимо медленно сказал лейтенант. — Он был в моём экипаже. Третьего дня во время рейда он тяжело ранен и получил сильные ожоги…
Поглядев в застывшее лицо Пегова, Алексей добавил:
— Он здесь, в госпитале. Я вам дам адрес, если хотите… Мы все очень любили Серёжу…
«Если хотите…» «мы все очень любили. Что это он говорит? «Очень любили..» Значит, его уже нет? Но адрес… госпиталь. . Да, да, тяжело ранен и сильные ожоги… Ожоги бывают опаснее ранений…
Он взглянул на часы. Без двадцати пять. До шести можно успеть. А в шесть митинг, надо выступить перед рабочими, вызванными на завод для ремонта танков… И того танка тоже?..
— Ваш танк на заводе?
— Да, пригнал на ремонт. Экипажи работают, я ушёл на полчаса, чтобы сообщить вам…
— Я вас отвезу к шести часам. Поедемте в госпиталь.
В машине Алексей рассказывал о том, при каких обстоятельствах был ранен и обожжён Серёжа, и Пегов слушал, плохо понимая и всё стараясь представить себе Серёжу таким, каким увидит его через несколько минут. Но представить его себе таким не мог, а всё видел мальчиком, непомерно высоким, тоненьким, с румянцем на щеках и почему-то с удочкой и ведёрком…
Было без двадцати пяти шесть, когда Пегов и Смолин вошли в палату. Врач подвёл их к койке, на которой лежал забинтованный до глаз человек, и сказал:
— Вот он.
Пегов наклонился, стараясь узнать светлые мальчишеские глаза, не узнал и не своим голосом крикнул:
— Серёжа!..
Больной шевельнулся и сквозь бинты пробормотал:
— Пить..
Сестра поднесла к его губам чайник, осторожно, между бинтов, наклонила носик. Слышно было, как Серёжа жадно глотает воду. Потом раздался его голос:
— Спасибо…
И глаза закрылись.
— Сейчас не надо трогать его, придёте завтра, послезавтра, потом, — сказал врач недовольно. — Он слаб, волновать его вредно. Да он пока и не понимает.
Пегов оглядел холодную, неприветливую палату с железной времянкой, от которой труба выведена прямо в окно, забитое фанерой. Ряды коек, на которых раненые лежат полуодетыми, прикрытые шинелями поверх одеял. Блюдечко разваренной чечевицы на тумбочке у постели тяжело раненого… Взгляд его вернулся к белому забинтованному до глаз существу, которое было Серёжей — его Серёжей, живым, весёлым, любознательным, всегда чем-нибудь увлекающимся мальчиком, единственным сыном, в которого вложены все чаяния родителей… Оставить его здесь, беспомощного, разбитого, умирающего?
— Не отчаивайтесь, — сказал врач, смягчаясь. — Организм молодой, крепкий. Вытянет.
Очнувшись от этого обращённого к нему голоса, Пегов увидел соболезнующие лица Смолина, врача, протянутый ему стакан воды в руке сестры.
— Я, кажется, и так владею собой, — сквозь зубы сказал он и пошёл к выходу.
В коридоре и на лестнице он заметил, что все встречные поспешно уступают ему дорогу. Неужели он так жалок? Неужели он разучился управлять собою?
— Надо торопиться, лейтенант, — сказал он Смолину. — Через десять минут мы должны быть на заводе.
Увидев соболезнующий и вопросительный взгляд своего шофёра, он махнул рукой и сердито крикнул:
— Полным ходом.
Надо было сосредоточиться для предстоящей работы. Скорее бы оказаться на заводе, среди людей, быть вынужденным говорить с ними, заниматься делом…
— У меня лучший друг, Гаврюша Кривозуб, тоже тяжело ранен, — сказал Алексей, не зная, как утешить и вывести из оцепенения своего спутника. — Сначала думали — умрёт. А теперь поправляется. Его эвакуировали в тыл. Серёжу, наверно, тоже эвакуируют.
— Да, да, — проговорил Пегов. — Конечно.
Его ужаснула мысль о том, что Серёжу могут отправить из Ленинграда. Отправят вот таким забинтованным, неподвижным пакетом… и тогда уже никогда не увидеть прежнего, открытого, мальчишеского лица, сияющих глаз, улыбки… И как не понимает этот симпатичный лейтенант, что об этом нельзя, не надо говорить!
— А у меня сегодня ваша сестра была, — сказал он, чтобы переменить разговор. — Пришли бы раньше — встретились бы.
Алексей обрадовался и сообщению Пегова, и тому, что найдена посторонняя тема для разговора. Пегов охотно отвечал на его расспросы, стараясь вернуться к обычному состоянию озабоченности и деловитости. Но воспоминание о Смолиной ворвалось в новый мир страдания и боли, и он слово за словом повторил себе всё что он говорил этой слабенькой, измученной женщине, вступившей лишь на первую ступеньку партийного бытия. «Мы ещё построим жизнь так, чтобы отвечать только: «хорошо»… «отныне вы должны быть сильнее окружающих вас, здоровее их, бодрее их»… «давайте держаться»… Как легко было говорить это ещё сегодня утром!
«Значит, я сам слаб и не могу перебороть боль?» — жестко спросил он себя. И, уже входя в ворота завода, ответил себе: «Нет, могу. Могу перебороть и это. Только работать. Непрерывно работать. И никому ни слова. Уйти с головой в работу».
Здороваясь с людьми, разговаривая, он сложил в уме короткую речь и в толпе рабочих подошёл к танку, который должен был служить трибуной. Левитин уже взобрался наверх и говорил первые вступительные слова. Чья-то дружеская рука взяла Пегова за локоть, чтобы помочь подняться.
— Предоставляю слово секретарю райкома товарищу Пегову! — сказал Левитин.
Голос прозвучал далеко, где-то за пределами реальности. Пегов видел только громадину танка с совершенно смятой, свёрнутой набок башней, с чёрными пятнами копоти на исчирканной осколками броне, и ещё — рыжие засохшие пятна… Ржавчина?.. Кровь?..
Его втянули наверх. Его ноги утвердились на опалённой броне, покрытой рыжими пятнами засохшей крови. Его колени упирались в свёрнутую набок, разбитую пушку. Рукоплескания смолкли, люди ждали, что он заговорит, десятки знакомых и незнакомых лиц были обращены к нему.
— Начинайте, — обеспокоенно шепнул Левитин, дотрагиваясь до его руки.
Пегов не помнил ни одного слова из приготовленной им речи. Да они и не нужны были. Он не мог говорить заранее придуманные слова, и не таких слов ждали эти сплотившиеся вокруг танка почерневшие от голода, изнурённые и всё понимающие, ко всему готовые люди — его товарищи.
— На одном из этих танков сражался мой единственный сын, — сказал Пегов. — Он очень тяжело ранен и весь обожжён. Я только что от него, из госпиталя… Я не знаю, поправится ли он.
Какая-то женщина всхлипнула, на неё шикнули.
— Товарищи ленинградцы, — продолжал Пегов, — кровь наших сыновей на этих машинах. И мы обязаны сказать им, что они отдали свою кровь, свою молодость… не зря… Что мы поправим их машины и вернём в бой. Что победы мы добьёмся. Мы, своим трудом, и те, кто должен как можно скорее принять от нас эти боевые машины, — в бою. Другого оправдания, другого смысла жизни сейчас нет и не может быть.
13
Алексей Смолин и раньше знал, что труд — великая сила, но только в эти дни по-настоящему понял, чем является труд в жизни человека.