— Экой ты, Солодухин, упрямец, — с досадой сказал Владимир Иванович, и по его голосу Люба поняла, что Владимиру Ивановичу самому очень не хочется отпускать Солодухина на Выборгскую сторону.
— А что снаряды, так ведь к ним привыкли — раз, и на Выборгской тоже не бог весть какая малина — два, — сказал Солодухин.
«Как хорошо, что сборочный не переводят на Выборгскую», — подумала Люба. То, что «на сегодняшний день» ожидается штурм с возможным прорывом обороны, перестало пугать её. Под звуки плачущего голоса Солодухина Люба зажмурилась, улыбнулась и окончательно заснула. И шумы очередного воздушного налёта прошли мимо её сознания, хотя в эту ночь на территории завода упала бомба, снова повредив цех Солодухина.
16
— Соловушко, подсоби!
— Любушка, поди-ка сюда!
— Любовь Владимировна, организуйте!
Она быстро и прочно вошла в заводскую жизнь. Её весёлость, её доброта, её азартная готовность всё делать и всем помогать привлекали к ней людей и непрерывно подбавляли ей работы, но работа не тяготила её, а вдохновляла. Все её романтические мечты о необыкновенном, порождённые книгами и воображением, влекли её к испытаниям, к подвигам, к проявлению своей энергии. Непрерывная опасность выдвигала перед нею новые, каждый раз неожиданные испытания. И все они были малы перед тем главным испытанием, к которому готовились ночью Владимир Иванович и Пегов и которое могло принести с собою и баррикадные бои, и рукопашные схватки в цехе.
Конечно, все быстро узнали, что в цех поступила работницей директорская жена. Но опасения Владимира Ивановича не оправдались. Никому и в голову не приходило делать поблажки директорской жене — не такое было время. Присутствие Любы в цехе согревало и поднимало людей. Доверие к требовательному директору возрастало оттого, что он не поберёг молоденькую жену. А если Владимир Иванович, не сдержав чувств, проявлял беспокойство о Любе, это сближало его с рабочими, как всякое проявление живого человеческого чувства. Может быть, всё сложилось бы иначе, будь иною Люба. Но в Любе чувствовали не «барыню», не директоршу, а свою заводскую девчонку, дочку старика Вихрова, сестру Мики, ушедшего с завода в лётчики.
С детства Люба усвоила от отца глубокое почтение к тому, что объединялось словом «производство». Когда Мика с мальчишеским озорством подшутил над мастером, отец ударил его и потом неделю не разговаривал с ним. Для старика была священна иерархия, создаваемая в заводских отношениях не официальным положением того или иного работника, а опытом, стажем, и умелостью. Сам он говорил «ты» всем ученикам и молодым рабочим, но такое обращение к себе разрешал только нескольким старикам, вместе с ним начавшим работу на заводе в давние, легендарные для молодёжи времена.
Окунувшись в заводскую жизнь, Люба увидела кругом гораздо более простые отношения между людьми. Люди вместе переживали опасность, вместе после работы обучались стрелять, метать гранаты и бутылки с горючим. По тревоге все вместе бежали на посты — старые с молодыми, и если в цех попадал снаряд, вместе копошились в дымящихся обломках, спасая всё, что можно спасти. «Тяни!» — кричал один другому. «Вправо давай», — кричал этот другой, не разбирая, кто с ним на пару — старый или молодой, мужчина или женщина.
Рабочих в цехе не хватало, фронт и эвакуация обескровили завод. Новички, вроде Сашка и Любы, заняли положение, какое и не снилось им раньше — с ними считались, как с полноценными рабочими, им поручали дела, к которым раньше и не подпустили бы.
Наблюдая жизнь цеха, Люба вспомнила одну большую домашнюю работу, выполненную всей семьёй. Несколько лет назад, выйдя на пенсию, отец задумал пристроить к своему деревянному домику застеклённую веранду и капитально отремонтировать домик внутри. Сперва всей семьёй носили кирпичи, известь, алебастр, покупали и тащили на себе рулоны обоев, на тележке подвозили доски и стёкла. Лотом всей семьёй работали каждую свободную минуту, иной раз до утра, и каждый делал всё, что мог, не считаясь, кто сколько сработал. Теперь, в угрюмом, холодном, прострелянном цехе работа маленького коллектива рабочих и руководителей носила вот такой же, почти семейный характер. Все работали, сколько могли, помогая друг другу и не считаясь ни со временем, ни со своими официальными обязанностями. Это создавало у людей, окружённых смертью, разрушениями и бедствиями, состояние подъёма и душевной близости. А Люба, добровольно принявшая на себя тяжесть этого круглосуточного опасного труда, наслаждалась ещё и тем, что чувствовала себя очень хорошей, ко всем внимательной и доброй, всеми любимой.
Со дня её поступления на завод прошло уже недели две, когда она подслушала разговор по телефону. Секретарь парткома Левитин, сняв трубку, не назвал номера, а спросил:
— Кто дежурит? Кружкова? — И лицо его стало сочувственно-ласковым. — Ну, как дела, Лиза? Страшно? Я к вам скоро зайду.
Люба стояла рядом, красная от стыда. Как это вышло, что она легкомысленно забыла просьбу Марии Смолиной и своё обещание? А ведь это был единственный случай, когда от неё требовалось действительное и, наверное, безответное внимание к другому человеку!
Лиза по-прежнему проводила долгие напряжённые часы дежурств в маленькой клетушке коммутатора. Но теперь она уже не боялась ни одиночества, ни бомб, ни снарядов. Она даже предпочитала часы дежурств всем другим часам суток, потому что коммутатор отвлекал её от безрадостных мыслей. Дома под подушкой лежал дневник, испещрённый формулами и чертежами, и в рассыпанных среди них записях Лиза с каждым днём глубже и полнее постигала другой внутренний мир, который мог принадлежать ей, но не был понят ею и теперь навсегда утрачен. Воспоминание о Лёне Гладышеве и о своём отношении к нему жгло её день и ночь. Прошло немногим больше года со дня их первой встречи, но Лизе казалось, что то была совсем другая, ветреная и злая девушка. Та девушка считала, что лейтенант Гладышев должен думать только о ней и жить только для неё, «если он любит по-настоящему». Она ненавидела его походы и учения, мешавшие встречам, мечтала о том, чтобы он перешёл служить в береговые учреждения флота, и устраивала ему сцены из-за того, что у него есть интересы и пристрастия, не связанные с нею. Теперь она понимала, что Лёня очень сильно любил её, если всё терпел… И вот она осудила ту, прежнюю девушку… но что толку в её запоздалом знании, в её никому не нужной любви? Лёня погиб, так и не зная, что любим, и с ним вместе, в чёрной холодной глубине моря погибла радость жизни, возможность счастья.
Она не сразу узнала Любу-Соловушко в худенькой женщине, облачённой в замасленный комбинезон с чрезмерно большими, подвёрнутыми у щиколоток штанами. А когда узнала, не обрадовалась, а только из вежливости изобразила на лице что-то вроде приветливой улыбки.
— Лизанька, я к тебе, — сказала Люба, усаживаясь на подоконник. — Ты ведь комсомолка?
Лиза подняла брови. Да, она комсомолка, она вступила в комсомол и посещала собрания, если они не совпадали с её дежурствами. Комсомол записал её в группу самозащиты и посылал её на строительство баррикад. Но какое отношение имело это к тому, что она пережила потом, что она узнала в эти дни горя и отчаяния… и что еще можно потребовать от неё?
— У нас в цехе аврал, — сказала Люба, тайком разглядывая Лизу и огорчаясь её угрюмым видом. — И рабочих рук страшно не хватает. А танки надо вернуть на фронт как можно скорее. Ты не придёшь после дежурства подсобить?
— Если надо, приду, — безучастно ответила Лиза.
— Скучно здесь работать, — заметила Люба. — Я бы пропала от тоски. Ты приходи, у нас весело.
Лиза сказала, не оборачиваясь:
— Веселья я не ищу. А притти я обещала, значит приду.
Люба вдруг обняла её:
— Не тоскуй, Лиза. Нельзя теперь… Ну, до вечера…
И убежала.
Лиза раздражённо усмехнулась ей вслед. Что они понимают все? «Не тоскуй. Нельзя». А бесцельно, безнадёжно тянуть день за днём без радости и без будущего — можно? Вот и Мария Смолина, самый чуткий человек из всех, сказала эти нелепые слова: «радоваться себе и друг другу». А у самой муж сбежал, бросив её с ребёнком, ребёнок живёт под вечной угрозой, есть нечего. Зачем они все притворяются? Зачем эта круговая фальшь, этот глупый самообман? И Левитин «проявляет чуткость», заходит почти каждый день, пытается расспрашивать о её жизни, о Соне, однажды даже спросил, что она думает делать после войны. Она отвечала коротко, стараясь быть вежливой, а на последний вопрос ответила: «Ничего не собираюсь делать». Её злило, что он, зная о её несчастье, старается «обработать» её по-своему и отвлечь от горя глупыми мечтаниями о послевоенной жизни. Как будто ей нужна жизнь! Да и доживёт ли она, доживут ли они все до «после-войны»?