Она рассказывала, сбоку поглядывая на Бобрышева, и вдруг глянула в упор и быстро спросила:
— Вы ничего о Юрии не знаете? Если знаете, скажите сразу.
— Нет, ничего. Я бы сказал.
— Я не горюю… Может быть, потом это придёт. Сейчас я невозмутимая стала. Ребёнку лучше, а я иначе и жить не смогла бы.
— Я теперь на курсах в Ленинграде, — сообщил Бобрышев, борясь со всё возрастающей слабостью. — Можно мне навещать вас?
— Конечно!
— У меня в Смоленске жена и дочка остались.
Он показал Вере фотографию. Девочка была совсем маленькая, лет двух или трёх, с большим бантом в светлых, зачёсанных кверху волосах. Жене было на вид лет двадцать — не мать, а старшая сестра, такая же курносенькая и светловолосая, с лукавыми глазами. Вера почуяла, что Бобрышев любит её сильной и беспокойной любовью.
А Бобрышев сказал, жмурясь и отводя взгляд от фотографии:
— Я им писал, чтоб уезжали. Да у неё там старики. Может, и уехали в последнюю минуту… разве теперь узнаешь!
— Кончится война, — сказала Вера, — а радоваться будет трудно. В каждой семье горе. Все семьи вразброд. Сейчас своё горе отстраняешь. А тогда тяжелее будет. Увидишь, что чужие мужья домой пришли — тоска задушит. А то придёт с войны человек — семьи нет. Отдохнуть захочет — дома нет..
Бобрышев кивнул, но немного спустя ответил:
— А ведь знаете, не так оно будет. Конечно, и так тоже, но отдых нам ещё нескоро выйдет, и отдыха мы сами нескоро захотим. Сколько разорёно, с мест сдвинуто, уничтожено! И захочется это всё скорее в порядок привести. Вот куда мы все бросимся… Мы как-то в стереотрубу на Пушкин глядели. Парки его порублены немцами, скошены снарядами. И вот вам скажут: пришло ваше время, садоводы, перевозите деревья, пересаживайте, цветы разводите, пусть будет ещё красивее, чем было. И вы себя забудете!.. А когда люди вместе жизнь налаживают, своя жизнь тоже в порядок приходит.
— Может быть…
— Раны останутся. Но что ж раны! Вот я уже два раза ранен. Рубец остаётся, а человек жив Ноги оторвало — безногим жить приспосабливается человек, раз жить хочется. Ослеп — и слепой зацепку в жизни находит. Так уж устроена душа у человека, что воля жизни побеждает.
— Должно быть, да… Вас бойцы, наверное, любят, товарищ Бобрышев?
— Живём дружно.
— У нас тоже дружбы больше стало. Но как-то все люди вокруг разделились. Одни дружат, помогают друг другу. А иные в свою нору зарылись, свой кусок втихомолку жуют и на всех волками смотрят. Такой тип, кроме супа и каши, ничего уже не видит и не понимает. Как с такими блокаду пережить?
— Лютеет человек с голоду, если выдержки в нём нет.
— Не лютеет, а звереет. На фронте вы этого не видите. А когда такой зверь у тебя хлеб крадёт… карточки из-под руки вытягивает…
У Бобрышева вдруг закружилась голова. Сперва чуть-чуть, потом всё сильнее. Снежные сугробы будто взвихрила метель. Стараясь пересилить головокружение, Бобрышев поднял глаза. Но белые лапы ветвей с чёрными прожилками влажной коры несколько раз отчётливо перекувырнулись и уплыли в белесоватую муть неба.
— Что с вами? Бобрышев!
Он открыл глаза. Вера натирала ему виски снегом.
— Глупость какая, — пробормотал он, пытаясь подняться и стыдливо отводя её руки. Лицо Веры качалось перед ним вместе с ветвями деревьев, то приближаясь, то удаляясь.
На скамье снег лежал толстой подушкой, и Вера старательно смела его рукавицей, прежде чем усадить Бобрышева.
— Вы… голодны? — шопотом спросила она.
Он усмехнулся и покачал головой.
— Что вы!.. Какой же у меня голод?.. Ерунда, последствия ранения.
— В первое время голода у меня это часто бывало, — сказала Вера. — Я подумала, что и у вас..
В вещевом мешке, связанные в узелок, лежали два пакетика концентратов гречневой каши, десяток сухарей, несколько порционных кусочков сала и недельный паёк сахара. Он скопил это на фронте для Веры Подгорной, потому что знал, как туго с гало в городе с хлебом. На фронте было тоже голодно, но Бобрышев не замечал этого, может быть, потому, что после ранения потерял аппетит. Ещё сегодня утром ему казалось пустяком, что он пропустит обед. А сейчас мысль о еде, находящейся рядом, мутила. Он заторопился уходить.
— Вот, возьмите, — сказал он торопливо, прощаясь с Верой у ворот. — От души..
Она ни за что не хотела брать.
— Нет, нет, нет!.. — отмахивалась она, покраснев. — Как можно!.. Вы сами…
Должно быть, она не очень поверила его давешнему объяснению.
— Вы нас обидите, Вера Даниловна. Это не только от меня. От всей батареи, — солгал Бобрышев. — И не вам, а… ребёнку.
Выйдя за ворота и медленно шагая к проспекту, он на миг ярко представил себе сухари и кусочки сала, которые он откладывал в течение недели. Сало, примятое и чуть присыпанное хлебными крошками, упрямо маячило перед глазами. Он слышал его запах, щекочущий и душный. Чувствовал на зубах его неподатливую, плотную мякоть.
— Гадость какая! — громко сказал Бобрышев, чтобы отвязаться от назойливого видения.
Так вот о чём говорила Подгорная. Вот как он начинает травить душу. Голод.
10
Лиза редко ночевала дома. Ходить домой было утомительно — да и незачем. Батальон Сони перевели на Ладогу. Бывая в городе, Соня иногда забегала домой, но всегда неожиданно, так что повстречаться с нею было трудно. Мироша раздражала Лизу вздохами и неумелыми попытками выяснить, что случилось с племянницей.
— Ничего не случилось, — резко отвечала Лиза. — И что ты пристаёшь, право!
Она жила при заводе, в команде ПВО, никого не сторонясь, но и ни с кем не сближаясь. Изредка предпринимала путешествие домой, чтобы выяснить, живы ли там и нет ли известий от Сони.
Однажды, придя к ночи домой, Лиза застала на своей кровати заплаканную сестру.
— Что с тобой? Соня!
Соня вскочила, и Лиза увидела в её руках записную книжку Лёни Гладышева.
— Зачем ты… — крикнула Лиза, вырывая книжку.
— Это подло! — сквозь слёзы крикнула в ответ Соня. — Подло скрывать!.. И кому это нужно!.. Я вижу, ты какая-то шалая… И Мироша говорит — второй месяц ходит сама не своя… Я сразу как почувствовала… Стала рыться… Не ждала от тебя!.. Подло!.. Подло!..
— А кому сейчас дело до чужого горя? — воскликнула Лиза.
— Мне, Мироше, Смолиной, всему свету дело! — запальчиво ответила Соня. — Поплакать вместе, и то легче…
Она обняла сестру за плечи, но Лиза не заплакала и смотрела в сторону сухими глазами.
— А зачем других расстраивать? У каждого своих бед хватает. А мне теперь всё равно. И мне ничего не надо — ни слёз, ни жалости, ни утешений… И жизнь мне не нужна… Зачем?..
— Это ещё что? — отстраняясь от сестры, возмутилась Соня. — Да как ты смеешь так говорить! Сейчас! Во время войны! В блокаде!
— А блокада причём? И что ты меня агитируешь? Как Левитин!..
— Не знаю, как Левитин или кто, но твой Левитин, наверно, умный человек. Да ты понимаешь, что с такими настроениями мы блокаду не выдержим?!
— Нет, не понимаю, — обиженно сказала Лиза. — И чего ты чепуху порешь, в самом деле? Блокаду! Я для фронта больше твоего делаю! Ты всё по-прежнему судишь — барышня, с локонами! Алло, алло! А я теперь токарь, детали для танков вытачиваю, это поважнее, чем баранку крутить! И никто мне разряда не устанавливал, и никто почти не учил, а работаю и брака не делаю. И ты смеешь меня попрекать!
Соня только отмахнулась.
— Нашла чем хвастаться! Работаю! Немец в Лигове — да не работать!.. А ты мне лучше скажи, ты с каким лицом по заводу ходишь? Ты какое настроение людям внушаешь?!
— Никакого, — растерянно буркнула Лиза. — Перестань кричать.
— Сейчас не бывает «никакого»! Неужели тебе не понятно? У одного человека улыбка — десять приободрились! Один с постной рожей ходит — у двадцати настроение портится. Ведь бодриться можно, а на самом-то деле плохо!.. — Соня помолчала, колеблясь, говорить ли то, что вертится на языке, и сказала быстрым шопотом: — Вы все думаете — Соня бодрячок, сквозь розовые очки смотрит. Думаете, я не вижу? Плохо, очень плохо, и нескоро улучшится, я больше вас всех знаю, — две тонны везёшь, как богатство, да мучаешься с ними чорт знает как, а нужны-то сотни тысяч тонн! А сверху бомбят, сбоку стреляют, внизу трещит… У нас сегодня Вася Егоров, чудный парень, вместе с машиной под лёд провалился, пока вытащили — не дышит…