Мороз, просачиваясь в щели, быстро выстуживал комнату и ползком подбирался к спящим.
* * *
Когда Алексей проснулся, Лизы уже не было. В сером утреннем свете все предметы казались тронутыми пеплом. Из цеха доносились постукивания молотков и шипение автогена.
Окоченевший и голодный, Алексей поспешил к своему танку. Он поискал глазами Лизу, но её не было, вместо неё работал худенький парнишка, которого все в цехе звали Сашок.
— А молодец Лиза, — сказал Сашок другой девушке. — Настояла на своём!
Значит, Лиза вернулась на станок в цех Солодухина. Алексей одобрил её настойчивость, но испытал лёгкий укол досады, что она ушла с его танка.
14
Стоял тридцатиградусный мороз. Яркое февральское солнце клонилось к закату в венчике золотого тумана. Сверкающий снег сухо скрипел под ногами двух женщин, медленно пробиравшихся по тропинке через занесённый сугробами больничный двор.
Человек неопределённого возраста, с отёкшим лицом, шёл им навстречу, бормоча себе под нос:
— Я больной, они обязаны положить меня, я больной, я больной…
Девочка в огромных валенках прошла к моргу, волоча по снегу лист фанеры с привязанным к нему, зашитым в простыню трупом.
У крыльца родильного отделения женщина колола дрова. Взмахнёт топором, топор тихо стукнется о полено, а женщина, распрямившись, задумается, глядя поверх всего, куда-то в пустоту. Потом снова взмахнет топором, и снова топор тихо стукается о полено, не причиняя ему вреда, а женщина распрямляется и задумывается, глядя в пустоту…
— Там всё-таки, очевидно, топят, — подбадривающим голосом сказала Зинаида Львовна.
— Это здесь? — беспомощно спросила Вера Подгорная и остановилась возле женщины с топором. То резкие, то тягучие боли почти не отпускали её.
— Рожать пришли? — укоризненно вздохнула женщина и сердито взглянула сперва на роженицу, потом на её спутницу. — Преждевременные?
— Нет. Почему же? — испуганно сказала Вера. — Нормальные…
— А простыни принесли?
— Нет.
— Тогда принесите. Мы со своим бельём принимаем.
Она увидела истомлённое болью лицо Веры и уже мягче добавила:
— Пройдите в приёмную, полежите пока. Может, ваша родственница принесёт?
Зинаида Львовна охнула и вся съёжилась. В своём изящном манто и пёстром капоре она была похожа на озябшую южную птицу, грубо кинутую в мороз, в снега севера. Капризные губы её задрожали, ей очень не хотелось итти домой и снова сюда, да ещё с ношей.
— Конечно, принесу, — чуть не плача, пробормотала она и пошла обратно по тропинке, засунув руки в широкие холодные рукава.
Когда в сумерках она прибрела в больницу, ей уже не удалось повидать Подгорную.
— Давайте скорее, — сказала вышедшая к ней навстречу сестра в нечистом халате, натянутом поверх шубы и платков. — Сейчас родит.
— Я подожду, — сказала Зинаида Львовна, так как у неё не было сил на обратный путь.
Сестра ушла. Сквозь стеклянную дверь виден был длинный коридор, скудно освещённый свечою. Слышался слабый детский писк, глухие голоса, чей-то долгий стон. Кто-то прошёл по коридору, от закачавшегося пламени свечи по стенам заметались тени.
— Кто здесь Подгорную ждёт? — спросил хриплый мужской голос.
Зинаида Львовна очнулась от сна, встрепенулась, пискнула:
— Я.
— Девочка, — сказал тот же голос. — Роженица чувствует себя сносно. А ребёнок… Ребёнок, возможно, выживет, — с некоторым удивлением добавил голос. — Сможете вы приносить хоть немного пищи для роженицы?
Зинаида Львовна замялась. Она не могла объяснять чужому человеку, что роженица не сестра, не родственница, что мужу только что дали академический паек, но мужа надо кормить и кормить, так он истощён… Да и что же теперь делать, если Подгорная родила живую девочку и девочку нужно кормить, а у Подгорной погиб муж и нет ни одной родной души?
— Конечно, я завтра принесу чего-нибудь, — сказала Зинаида Львовна. — Вы ей скажите, что я принесу. И приду за нею. Пусть не волнуется.
Вера Подгорная лежала в пустой, холодной палате и смотрела на скользящие по дверному стеклу блики тусклого света. После страшной боли и долгих усилий она совсем перестала чувствовать своё тело, и в её то угасающем, то вспыхивающем сознании проносились мысли и образы, далёкие от убогой и жуткой обстановки, в которой она находилась. Ей виделся Юрий, живой и взволнованный, наклоняющийся над нею с нежным вопросом: «Устала?» Благодарность и любовь светились в его больших, печальных, неожиданно исчезающих во мраке глазах. Она тянулась за ними во мрак и говорила: «Посмотри же… дочка… ты хотел дочку, помнишь?…» Потом ей вспомнился пойманный ею ракетчик, страшная схватка с ним возле дубовой вешалки и безумное желание задушить его своими руками… И она, снова переживая тот гнев и ту злобную радость, усмехалась навстречу ненавистному лицу и шептала: «Ну что? А я всё-таки родила. И ничего ты мне не сделал…» И вдруг страх за жизнь рождённого ею ребёнка возвращал ее к убогой и жуткой обстановке блокадной больницы, ей хотелось немедленно убедиться в том, что ребёнок жив, не замерз, не забыт в темноте, и она звала слабым, еле слышным голосом:
— Сестрица… няничка… сестрица…
* * *
В этот вечер на территории завода и вокруг него в течение часа рвались снаряды. Но из цеха никто не ушёл. И, пожалуй, никто в этот вечер не боялся за себя. Танки! Только что отремонтированные, с опробованными моторами, возвращённые к жизни танки! — о них тревожились люди, прислушиваясь к унылому свисту и гулким разрывам снарядов. «Только бы не сюда!» — думали люди, радуясь каждый раз, когда снаряд разрывался за пределами цеха. И если бы им сказали, что снаряд попал в их жилище, всё равно каждый в эту минуту сказал бы — «хорошо, что не сюда»… потому что не было для них сейчас ничего драгоценнее этих громадных машин, готовых к бою.
А когда раздались ревущие голоса наших батарей, от которых содрогались стены и певуче звенел металл, в цехе начался митинг, короткий и необыкновенный, — никто не произносил речей, а все по очереди — танкисты, рабочие, инженеры — выходили вперёд и говорили друг другу то, чем полна душа, — слова благодарности и гордости, и крепкой дружбы, и напутствия, и пожеланий.
И всем казалось естественным, что немцы смолкли, а в небе гудит свой, родимый разведчик, охраняющий труд и сон ленинградцев. Ворота цеха распахнулись в ночную тьму, зарокотали двенадцать мощных моторов, первый из двенадцати танков задрожал всем корпусом, сдвинулся с места и пошёл, грузно переваливаясь, к воротам.
На его броне, рядом с Григорием Кораблёвым, сияя всем своим худеньким, но уже поздоровевшим лицом, сидел Сашок. Подаренный танкистами шлем наезжал ему на глаза, планшет и солдатская фляга болтались у него на боку. Он не страшился того, что ему придётся мёрзнуть на ветру весь долгий путь от завода к той загородной местности, где будут проходить испытания машины. Его не смущало то, что его имени нет в списке заводских работников, отправляющихся на сдаточные испытания, и что, следовательно, кормить его там не обязаны. И в этой машине, и во всех других находились его друзья, он знал, что нигде с ним не пропадёт. А это была такая честь и такая ни с чем не сравнимая радость — прокатиться на танке через весь город и участвовать в сдаточных испытаниях рядом с настоящими заводскими мастерами!
Григорий Кораблёв обнял его за плечи и крикнул, пересиливая грохот гусениц и шум мотора:
— Ну что, парень, дожил до светлого дня?
И хотя глухая тьма встретила их за воротами и ни одно из бедствий блокады ещё не осталось позади, Сашок кивнул и важно ответил:
— Факт, дожили!
Солодухин и Курбатов стояли рядом, провожая глазами каждый танк. Сами не замечая этого, они обнялись и поддерживали друг друга — кто кого, трудно было бы определить, так как у обоих от долгого переутомления подгибались ноги.
Лиза подбежала к самым воротам и остановилась там, прижав к груди выпачканные машинным маслом руки. Она только что сказала Любе своим невозмутимым голосом: «Вот проводим, и завалимся спать на целые сутки» — но, вопреки этим словам, ни желания спать, ни даже усталости не ощущала. Такую же лёгкость и приподнятость она испытывала порою при выполнении самых трудных и мучительных поручений бытового отряда. Но испытываемое ею сегодня чувство было лишено всякой примеси страдания и самоотрешения, это было прежде неведомое ей счастье достижения цели.