— Очень плакал, перепугался, — сказал санитар, — я уж ему в дороге и песни пел, и палец давал сосать.
— Палец! — возмутилась Анна Константиновна. — Санитар — палец давал!
— А что с ребёнком делать, разве я знаю? Вы с ним осторожнее, у него ножки ушиблены.
Карета уехала. Анна Константиновна захлопотала — надо было ребёнка осмотреть, обмыть, накормить, уложить спать. У себя дома она сейчас ничего не стала бы делать с малышом, дала бы ему выспаться. Но принять в учреждение, где сотни детей, неосмотренного, невымытого ребёнка?..
— Мыть не будем! — вдруг решительно заявила она. — Ничего не будем делать. Как есть, пусть спит. На свою ответственность беру.
Медицинская сестра с возмущением всплеснула руками.
— Необмытого ребёнка?
— Да! — упрямо сказала Анна Константиновна. — К себе в дежурку возьму и сама с ним возиться буду. Знаете, иногда лучше ребёнку палец в рот сунуть, чем дать ему от слёз задохнуться. Травма ж у него! Травма!
Она взяла спящего мальчика в дежурку и положила на постель, осторожно высвободив его из грязного одеяла. Мальчик застонал и всхлипнул, не просыпаясь.
— Спи, Стасик, спи, моё солнышко, — приговаривала Анна Константиновна, поглаживая его по спинке.
Среди ночи Стасик проснулся, раскрыл глаза и, отвернув лицо от незнакомых людей, тихо заплакал.
— А ты лучше погляди: кто рядом с тобою спит? — спокойно сказала Анна Константиновна, — погляди, какой Мишка! Мохнатый, глаза, как пуговки, носик твёрдый — потрогай, какой твёрдый носик!..
Дети всегда, как зачарованные, слушали её певучий голос. Но Стасик только огляделся и снова залился тихими слезами.
— Ну, и не надо Мишку, Мишка будет спать вот здесь, на стуле, — продолжала болтать Анна Константиновна, пока няня готовила ванну и бельё.
Она приняла уже многих детей, спасённых из-под обломков или подобранных беженцами, она знала, что все эти дети пережили страх и горе, непосильные для их возраста, и к каждому такому ребёнку надо было искать особый путь, чтобы он ожил и стал весёлым. Она видела всяких детей — дико ревущих, отбивающихся, испуганно тихих, отупело молчаливых. И за каждого шла борьба, и все уже стали нормальными детьми. Стасика она отнесла к числу особенно трудных детей, потому что его тихие слёзы казались проявлением взрослого, сознательного горя.
— Стасику надо спать, а сначала надо помыть ручки и ножки, и ушки, и глазки, — говорила она, раздевая ребёнка.
Ножки распухли, посинели, кровоподтёки и ссадины чернели на вздувшейся коже. Прикрыв ножки пелёнкой, чтобы мальчик не испугался, Анна Константиновна сама понесла ребёнка в ванну.
Тёплая вода была приятна и, видимо, облегчала боль в ногах, Стасик покорно лежал в ванне и позволял мыть себя. Но как ни старались Анна Константиновна и няня заинтересовать его, показывая игрушки, хлопая в ладоши, звеня колокольчиками, Стасик отводил сосредоточенный взгляд и оставался безучастным.
После ванны Анна Константиновна завернула его в тёплое, мягкое одеяло и посадила к себе на колени.
— А теперь мы будем пить молочко, да? А что это за штучка в бумажке? Да это конфетка! Ну-ка, давай развернём бумажку и попробуем…
Но мальчик равнодушно отводил глаза, и слёзы медленно скатывались по раскрасневшимся от купанья круглым щёчкам. И это было самое страшное — недетская сосредоточенность розового, пухлого ребёнка.
У няни опустились руки, она вышла из комнаты. А когда вернулась, виновато объяснила:
— Не могу я таких вот несчастных видеть… Душа горит… Что делают, проклятые!.. — И добавила: — Я в сад выходила, пожар-то все полыхает, всё не унимается. Сволочь фашистская, что делают.
Анна Константиновна понесла Стасика к приготовленной кроватке, но он судорожным движением вцепился в её рукав.
— Не хочешь? Ну, и не надо, давай посидим, поиграем.
Играть он не захотел и на все игрушки смотрел равнодушно.
— Я тебя положу вот так, у меня на руках, и спою тебе песню, а ты поспи…
Он послушно прикорнул у неё на руках. Анна Константиновна напевала колыбельную и вспоминала внука, его непоседливость, его неугомонную шаловливость, его светлые весёлые глаза. С ним тоже может произойти вот такое… Не сегодня, так завтра. Останется один, без мамы, без бабушки, потрясенный страхом, на чужих руках. Так пусть эти чужие руки для каждого ребёнка будут материнскими, нежными, неутомимыми руками.
— Горит? — спросила она вошедшую няню.
— Горит ещё. Только потише. Такая там борьба идёт, прямо смотреть страшно. И пожарные, и свои жильцы как есть в огонь лезут, по брёвнышку растаскивают..
В няньки я тебе взяла
Ветер, солнце и орла…
У Стасика медленно закрывались, раскрывались и опять закрывались помутневшие глаза, но пальцы его продолжали цепко держать рукав Анны Константиновны.
Улетел орёл домой,
Скрылось солнце за горой…
Няня потушила свет и отодвинула край шторы. Красные прыгающие блики залетели в комнату. Пригнувшись Анна Константиновна увидела висящую в воздухе золотую балку. Балка вдруг надломилась и пылающими угольями полетела вниз.
— Кончают, — сказала няня.
Продолжая покачивать на руках уснувшего ребёнка, Анна Константиновна думала о том, что няня выразилась очень точно. Не пожар кончается, а люди приканчивают пожар. Среди неисчислимых бедствий страсть сопротивления захватила людей сильнее, чем ощущение бедствия. Она во всём — эта страстная сила. И в борьбе за детство Стасика — тоже. В конечном счёте, за что же и борются люди, за что же боремся все мы, как не за то, чтобы вернуть Стасику детство?
11
Поздним вечером Вера Подгорная вышла за ворота Ботанического сада и тихо пошла домой, не обращая никакого внимания на отчаянную пальбу зениток. Всё это время она жила, замкнувшись в себе, в своём горе и в своих мыслях, и сложность личных жизненных решений пугала её больше, чем немецкие самолёты. Две недели назад её разыскал в Ботаническом саду незнакомый сержант. После этого начались бомбёжки, бесконечно сменяющие одна другую воздушные тревоги, после этого бомба упала в оранжерею и весь персонал несколько суток не уходил с работы, спасая от осеннего холода нежные тропические растения… Всё это было после прихода сержанта, но Вера отчетливо помнила только разговор с ним. Всё происшедшее потом мелькало перед нею как сон — обрывками, неясно, невнятно…
Тогда она стояла среди кустов красных роз, которые отдал под её опеку Юрий, уходя в армию. Розы в этом году цвели долго и пышно, как никогда. Она срезала розы и, случайно подняв глаза, увидала главного садовода Терентия Ивановича, приближающегося к ней с незнакомым военным. Она сразу поняла, что военный принёс известие о Юрии — может быть, потому, что оба шли молча и издали всматривались в её лицо.
— Вера Даниловна, к вам, — сказал Терентий Иванович и свернул мимо кустов, не подходя.
И тогда Вера поняла, что известие плохое.
— Сержант Бобрышев, — представился военный.
Веры выронила ножницы и сказала тихо:
— Скажите сразу. Сразу. Так будет лучите.
Бобрышев всматривался в её сдержанное и строгое лицо, потом его взгляд скользнул по её фигуре. Должно быть, он знал, что она беременна, и боялся волновать её.
— Ничего, говорите. Только сразу, — повторила она и взяла его за руку.
А сержант вдруг поднял к губам её руку и поцеловал неуклюже и робко. И тогда Вера поняла, что Юрия больше нет, что Юрий погиб. Она не вскрикнула и не заплакала, только вся помертвела, будто оборвалась её собственная жизнь. Всё, что окружало её, отодвинулось, осталось только лицо сержанта его страдальчески сморщенные губы и голос, притушивший последнюю робкую надежду.
— Ваш муж много говорил о вас, — сказал он, — он говорил, что вы настоящая русская женщина, добрая, сильная, красивая… Я всё мучился, итти ли к вам… Убитый он упал или раненый, не знаю… Может, в вашем положении лучше бы ничего не знать? Но я подумал, что вам, пожалуй, уехать правильнее, или помощь нужна.