В конце концов Жорди давно уже успел познакомиться с тюремными стенами, а ущемлением гражданских прав его особенно не застращаешь.
Жорди взглянул на Давида и закусил губы, чтобы не сказать лишнего.
— Давай, выкладывай! — сказал Давид.
— Ты наверно думаешь, что меня ждет такое же наказание, как и других?
— Но ведь… наказание должно как-то соотноситься с содеянным…
— Не для того, кто стоит вне закона, — ответил Жорди.
И опять на Давида повеяло леденящим ветром страшной опасности.
— Значит, ты собирался сдаться из-за нас? Чтобы не скомпрометировать нас?
Жорди кивнул, но сразу же поправился.
— Нет, я сам никуда уже не гожусь. Не имею достаточно сил и уверенности в себе. Да и надежды на лучшее будущее тоже.
Давид взглянул на эту тщедушную сломленную фигуру, и лицо его стало упрямым, а голос мягким:
— Пако, дружище, — проговорил он. Я принадлежал к зажиточным людям в зажиточной стране. Никто от меня никогда не требовал, чтобы я рисковал своей шкурой ради человека или ради идеи. Но на этот раз я получил вызов и не отступлюсь ни за что на свете.
— Кто не отступится? — пробормотал Жорди. Мысли его были далеко.
— Возьми себя в руки, Пако! Не сдавайся. Мы доведем дело до конца.
— Что ты имеешь в виду — «до конца»? — спросил Жорди. Взор его остановился на голых декабрьских ветвях, штормовой ветер то капризно сплетал их вместе, то грубо отдирал друг от друга, все время в одном и том же направлении. Исполинские подводные растения в стремительном невидимом потоке.
— Пока не увижу, что ты свободный человек, что начинаешь новую жизнь в свободной стране. Извини, что я так патетичен, но таково мое мнение.
— А есть такая страна и такая жизнь? — криво усмехнулся Жорди.
Давид смолчал. Он вспомнил эмигрантов в Париже, коротающих свой век в нужде и лишениях. Он вспомнил сердитые высказывания доктора Стенруса в отношении шведской бюрократической машины, заграбастывающей все подряд, так что судьбы отдельных людей оттеснялись на задний план. И то же горе у американцев, и у англичан. Передвинешь одну пешку в шахматной игре, называемой современной жизнью, так того и гляди, что от нее останется одна лишь бумажная масса.
Резкое и неожиданное чувство начисто смело эту мысль; мысль принадлежала Стенрусу, а не ему. Он верил в возможности, предоставляемые его собственной страной.
— Мы переедем в Швецию, как только малыш сможет перенести дорогу, — заключил он. — Поезжай за нами следом. Там нужны преподаватели испанского языка. Учеников я тебе наверняка достану.
А пока ему придется как-то устроиться в Париже с помощью знакомых Люсьен Мари.
Жорди прислушивался к голосу Давида, он слышал в нем настоящую, искреннюю надежду. Может быть, и в самом деле там, на севере, его ожидало какое-то будущее?
— Ну видишь, какая я стала тонкая? — спросила Люсьен Мари в первый же день, как ей разрешили вставать с постели. — Чувствую себя какой-то выдолбленной, так и хочется съежиться и наклониться вперед… Давид, ты должен принести сюда мою одежду, только все самое красивое, слышишь? Неохота мне щеголять больше в этой старой палатке…
Давид взглянул на нее, улыбнулся понимающе — но не слышал ни единого слова из того, что она сказала.
— Что случилось, Давид? — спросила она другим тоном.
— Что? А, ничего. Я… просто думал о другом.
— Хм, — сказала Люсьен Мари. — А почему ты так странно отвечаешь, когда я спрашиваю тебя о Пако Жорди?
Давид бросил взгляд на дверь. Закрыто. Никто не мог их слышать, кроме малютки Пера, а он развлекался собственными силами, создавая им звуковой занавес.
— Пако дома у нас, — выговорил он.
Люсьен Мари резко вдохнула в себя воздух. Давид рассказал, как обе старые женщины спрятали у себя Жорди, и как он сам оказался втянутым в эту историю.
Люсьен Мари прервала его, внезапно она горячо поцеловала в губы.
— Я так и знала!
— Как знала?!
Она не стала объяснять, но Давид догадался, что сейчас она сравнивала его с Морисом. Он даже покраснел, не зная даже, от раздражения или гордости.
— Я приду домой и вам помогу, — сказала она.
— Нет, Люсьен Мари, я надеюсь, что Пако будет уже в пути, прежде чем вы вернетесь домой. Ты же знаешь, как все здесь ненадежно, — забеспокоился Давид.
Она не ответила, взяла проголодавшегося малыша и приложила к груди. Он перестал кричать и предался новому занятию с наслаждением, отдававшимся во всем тельце: крошечное существо, полностью сконцентрировавшееся вокруг сосущего рта. Когда самая большая спешка миновала, он открыл глаза и поверх материнской груди поглядел на отца. Поглядел? Нет, он позволил отцу взглянуть вниз, вглубь, в эти таинственные колодцы нашей первобытной сущности — в глаза очень маленького ребенка.
Давид заключил их обоих в объятия в порыве немой и сильной любви. Но губы его уже говорили:
— Надеюсь, Антонио даст знать о себе сегодня. Шторм кончился.
— Хорошо бы нам выбраться домой послезавтра. Знаешь, это ведь рождественский сочельник.
— Нет, ради бога, милая, дорогая, — воспротивился Давид, — притворись более больной, чем ты есть, и останься здесь еще хоть на несколько дней…
Ему не хотелось рассказывать о нервном напряжении, как смрад стоявшем над домом Анжелы Тересы и делавшем пребывание там совершенно невыносимым. Обе старые женщины весь день-деньской сидели на страже, их тусклые глаза в каждом кусте видели жандармов. А нервы и вообще здоровье Жорди оказались совершенно подорванными всеми этими годами безнадежного отчаяния, он едва держался; так и казалось, что он вот-вот сорвется. Потайное место под полом его окончательно доканало. Оно ему снилось во сне, вызывало тошноту; однажды ночью Давиду пришлось с ним даже бороться, чтобы тот не выбежал из дома на улицу.
Нет, не могут они держать только что родивших женщин и грудных младенцев в своем осажденном доме.
— Если бы ты знала, какая это для меня разрядка — пройтись сюда и побыть здесь хоть несколько часов в день, — тихо сказал он.
Каждый раз, уходя из дома, он всей спиной, как судорогу, ощущал на себе долгий взгляд Жорди, заточенного у него в доме.
Приближалось рождество, праздник торжественного покоя…
Только на следующий день Антонио вынырнул на том же месте, что и раньше. Он связался с тем французским рыбаком — да, да, это отняло много времени, но что вы хотите, это ведь не только оставить письмо на почте и дать его проверить цензуре…
Самым скверным было то, что на француза можно было рассчитывать только после рождества. Он не хотел выходить в море в праздники.
На одно мгновение Давида охватил самый настоящий панический страх перед этой дополнительной отсрочкой. Как ему это пережить?
Антонио назвал место встречи: скалистый мыс несколько километров севернее Соласа, между часом и тремя ночи на третий день рождества. Жорди должен будет добраться туда заблаговременно и быть наготове.
— Ты можешь выписать что-нибудь, чтобы давать, как успокоительное, Пако еще в течение четырех дней? — спросил Давид, когда опять пришел в монастырскую больницу. Люсьен Мари — его персональный фармацевт — подумала и выписала рецепт. Потом коснулась рукой его щеки — ей показалось, что щеки его стали такими исхудалыми и впалыми за эти дни и ночи бессонницы и беспорядочного сна.
— А для тебя? — мягко спросила она.
В дверь постучали и вошла настоятельница. Она, как веселый рождественский подарок, принесла весть о том, что госпожу Стокмар можно будет выписать на второй день рождества; она уже поправилась, а палата нужна для нового пациента.
Настоятельница попрощалась и вышла. Давид потемнел.
— Ну что ты, это хорошо, — заметила Люсьен Мари. — Что может быть лучше такого камуфляжа, как малыш и я?
— А если что-нибудь случится? — спросил Давид.
…то я хочу, чтобы вы были в надежном месте, — подумал он.
…то я хочу быть рядом с тобой, — подумала Люсьен Мари.