— Ты ничего не знаешь? — спросил он меня.
Я отступил чуть в сторону, чтобы свободнее было в случае чего бежать.
— Умерла бабка Матрена! — объявил Соколов. — Нас позвали.
Отлегло от сердца, а другое сейчас же привалило. И бабку Матрену нестерпимо жаль, хоть и неродной она человек, и за себя обидно.
Да что же это за мука такая, ждать каждую минуту беды и катастрофы, прятать свои чувства!
Неродная мне она, казалось бы, чужой человек, и не жалость меня к ней привязала. Воистину говорят, что любим мы тех, кому добро делаем. Какое уж особое добро, несколько раз завез гостинцы, а привязался к ней.
Внезапным получился перепад из одного состояния в другое, от испуга к горестному удару. Поэтому, наверное, на глазах у меня навернулись слезы. Соколов заметил и отвернулся, чтобы не смущать меня.
Мы подняли гроб. Недалекий путь, на горке кладбище — островок замшелых елей.
Опустили гроб и забросали его землей. Кто-то из соседок бабки Матрены воткнул в изголовье деревянный крест, сбитый из березовых брусков.
А у меня в горле комок. Вспомнилось, как хоронили мою мать на чужой земле.
Мы молча побрели с кладбища.
Я отстал. Тяжко было на душе. Устал я от постоянного страха, от опасений. Нет, опасность не щекотала мне нервы, как я это представлял себе в разведшколе. Быть может, я не годился в современные супермены? Не тот характер? А быть может, супермены жили только в экранном мире, в воображении режиссеров гангстерских и шпионских фильмов. В жизни все это выглядело не только страшнее, но и унизительнее.
Из тайника неподалеку от Бреста я извлек пачку листовок НТС. Я имел указание распространить их в месте массового скопления народа. Чемодан с листовками лежал у меня в машине, под сиденьем. А что, если бы сейчас обнаружили эти листовки, именно сейчас, на глазах вот этих людей, с которыми я проводил в последний путь бабку Матрену? Какое бы это вызвало у них ко мне презрение, подумал я. Это было бы куда страшнее, чем предстать перед следователем КГБ!
...Заурчали моторы. Одна за другой, развернувшись в последний раз возле домика бабки Матрены, машины двинулись в дальние рейсы. Я тронулся последним...
Утром — Калуга.
Я поставил машину на окраине Калуги под разгрузку и пошел в город. Никого не расспрашивая, словно никогда и не уезжал отсюда на долгие годы, я вышел к рыночной площади, а оттуда рукой подать и до моста через Оку. Я его помнил деревянным, наброшенным на баркас с берега на берег.
С горы открылась иная картина. Широкий асфальтированный проспект плавно переходил в высокую дугу моста, дорога круто уходила вверх сквозь Ромоданово.
Тогда мы в город ходили пешком, лесной дорогой по берегу Оки.
Теперь я видел на рыночной площади автобус с надписью «Калуга — Керакозово». Этот автобус должен проходить где-то вблизи от наших мест. Но я пешком той же дорогой, что и в детстве, через Ромоданово, через Рождествено, а дальше лесом на Верхнюю Вырку.
Сегодня я не Владимир Кудеяров, а Сережа Плошкин, Сергей Тимофеевич Плошкин. С чем я иду, что несу моим родным полям и перелескам, товарищам моих детских игр: Танюше, Грише Степанову, Вальке Трусову, Тольману? Что я несу всем тем людям, с которыми прожили здесь жизнь мои мать и отец?
Когда дохнули на меня родные леса, когда я оглянулся с ромодановской горки на город, на купола его церквей, на сверкающие на солнце окна домов, выстроившихся над берегом, на силуэт неожиданной для меня здесь космической ракеты, я почувствовал, что не туда завела меня жизнь, что моя родина здесь и никакая другая земля не заменит ее. За что же я должен навлечь на земляков моих уничтожающий атомный огонь, которым грозил Сергей Сергеевич, мой наставник и руководитель? Разве они мало страдали, мало выпало этой истерзанной земле испытаний?
Вот оттуда, из-за Спаса-на-Угре, вышли машины, груженные немецкими автоматчиками в железных касках, переправились на наш берег и въехали в деревню, и мою мать погнали в рабство.
Сергей Сергеевич каждый раз допытывался, есть ли у меня ненависть. Не случайно допытывался. У меня не было ненависти к родным полям и перелескам, к родному моему городу на Оке, у меня не проснулась и не могла проснуться ненависть к Володе Соколову, ко всем моим новым товарищам, и разве мог я занести руку на бабку Матрену, на ее свежую могилу?
...Вышел на дорогу и ускорил шаг. Да, все так же, все вспомнилось. Тот же длинный порядок изб, спускающихся к плотине, а вон и гладь озера. Но вот здесь, в стороне от изб, стояла просторная изба, в ней клуб. Мы, школьники, выступали на сцене, ставили какие-то сценки под руководством Евдокии Андреевны. Теперь тут появился какой-то памятник. Я подошел и прочитал надпись:
«Здесь покоится прах народной учительницы Евдокии Андреевны Посельской, зверски казненной фашистскими захватчиками 6 декабря 1941 года».
Я не надеялся ее встретить, была она старенькой уже в те годы, когда я учился, а с тех пор прошло немало лет. Она могла умереть своей смертью, но могла и дожить до наших дней. Но этого я не ожидал. Зверски казненная...
Рука невольно потянулась к фуражке. Я постоял перед могильным холмиком в молчании...
Плотину заново укрепили, сделали выше, соорудили бетонный спад для воды. Озеро разлилось, я его таким широким и полноводным не помнил. Дубовая роща отражалась в гладком зеркале воды, у плотины гремела вода, воздух от водяных брызг был влажный и пьяный.
Ниже плотины остались от прежних времен небольшие бочажки. Стояла в них непроточная вода. Мы сюда приходили ужей ловить: самое их гнездовье. Не вытерпел, свернул к бочажкам. И тут же, вот он, старый знакомец, выполз серой лентой на тропку погреться на солнышке. Он лениво заскользил в траву. Я ему дорогу из вежливости уступил. Пусть ползет!
Изменился лес. На полянке, где молодая поросль торчала, вытянулись белоствольные березки, вымахали: макушки разглядеть захочешь — шапка с головы свалится.
В лесу переговаривались дрозды, собрались в отлетные стайки. А вот и зимородок. Здесь вода близко, и зимородок объявился среди деревьев. Редкая, как говорил мне отец, птица.
Мостик через речку, прошумели под ногами не собранные скобами бревнышки, поворот, и вот деревня.
Я остановился. Слезы душили меня.
Там, где стоял наш дом, заросла бурьяном груда битого кирпича, одичали яблони, подобрались к ним молоденькие тонконогие березки.
Рядом дом, где жил когда-то Гришка Степанов. Дом новый. Строились на пепелище. И в ряду все новые дома, только каменный дом, где раньше была сельская лавка, остался прежним.
Трудно даже сообразить, в какой избе мне искать мою подружку Таню Плошкину, ежели она вернулась из тех краев, куда и меня угнали.
Пошел по улице под развесистыми ветлами. Но время рабочее, никого на улице нет. Постучался в дом, где раньше жил Тольман. Вышла ко мне незнакомая женщина. Спросил, где живут Лебедевы, не слыхала ли она про Толю Лебедева. Знает Лебедевых, как не знать, у них она дом купила. Старики уехали к сыну Анатолию Дмитриевичу, он давно в Москве живет, но каждый год летом приезжает на Вырку отдохнуть. И этим летом приезжал на собственной машине. На берегу Оки ставил палатку, в палатке и жил.
Тут мне нечего было опасаться, признался, что родился я в этой деревне, а после войны не случалось побывать. Разыскиваю, дескать, своих школьных приятелей.
Хозяйка улыбнулась.
— Мы тут люди новые. Загляните к соседям. Бабка Прасковья всех тут знает и помнит.
А чего же заглядывать? К нашему разговору бабка давно прислушивалась с крылечка.
— Никак Сережка Плошкин заявился! — воскликнула она и, прихрамывая, пошла мне навстречу.
Сейчас она бабка, а я помнил Прасковью Ивановну женщиной средних лет, была чуть старше моей матери. Гришка Степанов ей племянником приходился.
— Я тебя сразу признала, на мать схож. Где пропадали. Ждали мы тут вас...
— Мать в плену умерла, а я на Севере жил...