Иоанн поднялся и, подойдя к окну, распахнул его. Высунулся по пояс наружу, задышал глубоко. Тяжелый воздух медленно покидал комнату.
Петр, покачиваясь, приблизился к окну. — Н-н-ничего не видно… — протянул он, выглядывая.
Но вскоре глаза привыкли к темноте, и Петр начал что-то различать в ночной серости. Сначала он почувствовал прохладу сыроватого воздуха, затем услышал сонные голоса ночи: тихий шелестящий треск, напряженное густое безмолвие, переходящее в какой-то натужный, едва уловимый звон. Казалось, за окном скопилась покинутая всеми пустота, и если шагнуть вперед, в ее объятия, то она навсегда поглотит тебя, растворив в своем чреве.
— Ночь, — сказал Петр протяжно.
Там, за окном, серела дорога. Этой дорогой они прибыли в гостиницу, по этой дороге они завтра поедут дальше. Куда ты идешь, дорога, куда стремишься, спросил Петр, задумчиво уставившись на уходящую в темноту светло-серую ленту. Есть ли цель в конце твоего пути?
Нет. Я иду в никуда, я иду, стоя на месте. У меня нет цели. Как нет ее и у тебя. У всех. Путь всегда замыкается на самом себе, он заканчивается, не успев начаться. Движения нет. Мир стоит на месте. Стремясь чего-то достичь, мы затормаживаем его еще больше. Ты поймешь.
Петр увидел, что Иоанна уже нет возле окна — тот спал, раскинувшись на широкой кровати. Спал в одежде, не сняв сандалий. Петр добрался до второй кровати, стоявшей ближе к окну, и упал лицом в подушку.
Какое-то время он лежал неподвижно, а затем вдруг услышал голоса. Нет, не голоса — крики. Кричали тысячи людей, кричали яростно, безумно. В их криках была ненависть, страх, презрение. Боль. Смерть.
Петр увидел огромную равнину, покрытую поросшими степной травой холмами. Равнина была усеяна людьми. Их было много, очень много. Некоторые мчались на лошадях, но большинство составляли пешие. А еще были мертвые. Мертвые неподвижно лежали в жесткой траве, окруженные сломанным оружием, на потемневшей от крови земле. Изрубленные, утыканные стрелами, пронзенные копьями и пиками. С разорванными внутренностями, размозженными головами, отрубленными конечностями. С пустым и окоченевшим взглядом.
Звенели, скрещиваясь, мечи, скрежетали пронзаемые латы, гулко отзывались при ударе шлемы. С хрустом разрывала кольчуги холодная сталь, вгрызаясь в плоть, умываясь горячей кровью, она согревалась ее теплом. Она впитывала в себя боль. Такую боль, что ей самой становилось страшно.
Трещали и мялись щиты, выворачивая державшие их руки. Глухим стуком отзывались при выстреле арбалеты, свистели, разгоняясь, стрелы. Дико и испуганно ржали лошади.
Над равниной нависали фиолетовые тучи. За ними в ужасе спряталось небо, не желая смотреть на безумную битву. Такую битву, в которой невозможно понять, кто с кем сражается, невозможно узнать причины, ее вызвавшие, невозможно понять, кто побеждает, а кто терпит поражение. Где нет правых и нет виноватых. Нет начала, но есть конец. Один для всех.
Петр ощутил, как внутри него растет страх. Ему показалось, что все человечество собралось на этой равнине, чтобы уничтожить само себя. Будто бы все его близкие, все его друзья сражаются здесь друг с другом, движимые стремлением убивать. Ему захотелось остановить их, но почему-то это было невозможно. Петр не знал, почему, но был твердо в этом уверен. Он смотрел на сражение широко раскрытыми глазами, не зная, что делать и что думать. Не зная, как он здесь очутился и почему не попал в ряды сражавшихся.
Вот со склона холма спустился всадник. На нем стальная кольчуга с коротким рукавом, полукруглый шлем, за спину закинут светло-желтый плащ. Острые черные глаза, твердо сжатые губы. В левой руке он держит щит, правая сжимает широкий меч, покрытый зазубринами.
Противник его стоит на земле, широко расставив ноги. Он высок, крепкого сложения, с длинными руками. Он одет в запачканный кровью и грязью камзол, голова обнажена. Глаза его сверкают ненавистью. Обеими руками он твердо сжимает длинный меч, направляя его острием на всадника. Он ждет.
Всадник разгоняет лошадь в галоп и, перенеся туловище на левую сторону, рубит. Мимо.
Высокий воин разворачивается и наносит противнику удар сзади. Но не в спину — длинный меч, взвизгнув от встречи с кольчугой, отсекает всаднику руку чуть не по самое плечо.
Бесшумно, словно перезревший плод, падает отрубленная рука, все еще продолжая сжимать щит. Красным взрывом выплескивается из обрубка кровь, разлетаясь брызгами над полевой землей. Крика не слышно — он тонет в общем гуле битвы. Видно, как всадник откидывается на лошадиный круп, как выпускает из руки меч. Шлем слетает с него, рассыпаются каштановые волосы. Тело всадника безвольно повисает, запутавшись в стременах. А конь, испуганный, разгоряченный, продолжает мчаться вперед, унося своего хозяина куда глаза глядят.
Двое закованных в броню рыцарей с остервенением рубят друг друга тяжелыми боевыми топорами. Медленно взмахивают они грозным оружием, медленно наносят удары. Но видно, что ненависть и жажда убийства так и клокочут под панцирями, стремясь вырваться наружу.
Удар. Топор прорубил кирасу, но до тела не дошел — застрял. Рыцарь с рычанием упирается ногой в противника, выдергивает из него оружие. Противник, хрипло крикнув, взмахивает и рубит. Не выдерживает наплечник, лопается, брызгая во все стороны сталью. Погружается в тело топор. С хрустом перерубывая ключицу, увязает в мышцах.
Крови не видно. Но рыцарь падает. Падает, чтобы уже никогда не подняться. Умирает дух, покидая тело и оставляя неподвижным металл. Тот металл, который защищает и тот, который убивает.
Выползает из-под убитой лошади человек в глухом шлеме. Из-под шлема ему на грудь стекает кровь, сам шлем помят. Человек падает на колени, наклонив голову, с трудом снимает шлем. Поднимает к небу лицо. Лица нет. Вместо него кровавая каша. Нос раздроблен, раздавлены губы, выбит передний ряд зубов и сломана лицевая кость. Глаза залиты кровью.
Но человек открывает их. Петра пробирает дрожь — так страшно окровавленное лицо. Красная маска, а на ней — живой взгляд. Как передать, как объяснить этот взгляд? В нем смешались боль и страх, отчаяние и надежда, удивление и печаль. В нем мольба. Потому что глаза смотрят на небо.
Только неба нет. Оно прячется за фиолетовыми тучами, покинув обезумевших убийц. Оно отреклось от них.
А битва продолжается. Все громче и все бессмысленнее становятся крики. Они сливаются в сплошной непрерывный гул. В один густой, нечленораздельный голос. Этот голос давит Петру на уши, проникает в самое сердце. Он твердит одно слово, все отчетливее и отчетливее, заставляя сердце колотиться в одном ритме с вихрем мыслей. Остановитесь!
Петр распахнул глаза.
Все так же тянулась ночь. Угасла уже лампа, затихли все голоса, все звуки. Тишина поглотила ночь. Молчание. Только Иоанн слабо похрапывал, да вздрагивал во сне Лука.
Петр провел рукой по лицу. Что это, слезы? Но ведь он никогда не плакал. Не плакал, когда хоронил родителей, не плакал, когда терял товарищей. Не проливал слез, когда было больно, и когда было грустно. Даже тогда, когда надо было плакать, не плакал он.
Он вспомнил, что только ведьмы не плачут. На допросах, истязаемые самыми жестокими пытками, они лишь кривились, стонали, размазывали по щекам слюну, но так и не могли выдавить слез. «Смиренная слеза возносится к небу и побеждает непобедимого», — вспомнил Петр. Сатана не желает для отступников истинного раскаяния. Поэтому лишает их слез.
Мое сердце окаменело, подумал Петр. В нем не осталось жалости. Ему не до слез. Не до сострадания. Но как иначе? Как? «Чтоб добрым быть, я должен стать жестоким». Да, верно. Есть добро, и есть жалость. Жалость — она одинакова ко всем, она для всех. Для грешных и праведных. А доброта, доброта только для праведных. Жалость имел только Спаситель. Только он относился ко всем с одинаковой любовью. На самое же большее, на что способны мы — это доброта. Но этой благодати достойны лишь избранные, во всем стаде лишь агнцы заслуживают ее, чтобы ею защититься от козлищ. Да, и грешные могут добиться ее, только для этого они должны пройти путь от греха, через раскаяние, к прощению.