Это было в мае, когда сессия уже вступала в апогей. Я узнал, причем случайно, что Валя Гурьина, одна из сокурсниц, с балкона прыгнула. Жива осталась, но… восстановится вряд ли.
Тогда я решился наконец поговорить с Матой. Выбрал время — Катька беременная на перине почивала, телек смотрела, а мы вдвоем в магазин пошли. И вот, идем, на солнце щуримся, тополиный пух ботинками разгоняем. Обошлись без вступлений:
— Вальку-то за что?
Не удивилась и взгляда не подняла. Ответила ровным голосом:
— Она вас оскорбляла, дядя Петя.
С тоски даже усмехнулся собственной тупости. Догадывался, что нелепо выгляжу со своей чрезмерной опекой — все-таки первый курс, а не первый класс. Но не думал, что могу превратиться в объект насмешек. Да что там могу — обречен. И автоматически обрек тех, кто насмехался. Но…
— Это же ерунда, Мата. Мне ведь от этого ни холодно ни жарко. Я даже не знал и не узнал бы никогда.
— Я знала. Такое нельзя терпеть, дядя Петя.
— Мата, это ненормально, когда за шутку, пусть даже злую… люди расплачиваются жизнью.
— Дело не только в шутке. Все, кто умерли, заслуживали этого.
— Может быть. — Я вздохнул и покачал головой. — Но на сердце-то все равно тяжело…
Она помолчала чуть, а потом вдруг кивнула, еле заметно:
— Тяжело.
Мы прошли до конца дома. На перекрестке подождали зеленый свет, хотя машин не было.
— Я бы хотел попросить тебя на время оставить учебу.
— Да, дядя Петя.
— Кате нужна помощь. А потом еще больше понадобится.
— Конечно, дядя Петя.
На этом разговор закончился.
Мне хотелось верить, что дело прояснено и трагедий больше не последует.
Но все оказалось не так просто…
* * *
Не хочу, чтобы вы представляли Мату как какую-нибудь болезненную маньячку.
Она очень весело улыбалась, хоть редко, но, что называется, метко. На ее улыбку сразу же хотелось улыбнуться в ответ. Вообще была очень живая по натуре. Субботними вечерами мы втроем смотрели избранные фильмы, я сам выискивал их по прокатам — только качественное. А потом обсуждали впечатления на кухне, за сушками и чаем. У Маты случались интересные наблюдения.
Катя научила ее красиво одеваться. Ни о каких серых платьях до пола уже и речи не было. Вместе они мотались по рынкам, вместе подбирали. Ей нравилось светлое — белый, бежевый, бледно-голубой цвета. Еще она очень полюбила зиму. Из-за снега. Могла часами смотреть из окна на метель и мотающиеся на ветру плакучие ветви березок во дворе. Как японцы на свои сакуры смотрят. Запомнилось: в синих сумерках на фоне окна неподвижный девичий силуэт, тонкая такая, с двумя косичками…
Но часами — это если дел по дому не было, а такое выпадало нечасто.
Я уже писал, что почти все хозяйственные обязанности взяла на себя воспитанница. При этом, находясь в полном послушании, Мата всегда держалась очень самостоятельно. Всегда чувствовалось: она делала так, потому что сама хотела и сама для себя решила, а не потому, что кто-то решил за нее, или она не могла иначе. Могла.
А не любила, кстати, позднюю осень. Слякотные ноябрьские дни, вроде того, в который она прибыла на российскую землю.
С отцом Мата переписывалась, но довольно вяло. Судя по ее словам, старый негр неизменно передавал мне поклоны. Ну-ну.
Как-то я заметил — Мата забыла на кухне блокнотик. Он оказался мелко исписан арабской вязью. Письма отцу? Дневник? Стихи? Или… списки обреченных? Не знаю, с арабским я не в ладах, но в любом случае какая-то отдушина у нее была.
Месяцев через семь после пополнения нашего семейства, Мата крестилась. Сама. Мы с Катей никак ее к тому не подвигали, вера — сугубо личное дело человека. Может, так она исполняла волю отца. Может, так на нее повлияли крестины Ванятки. А может, еще что. Она любила читать много разного. Почти все свободное время или читала, или по Интернету бродила. Комп с подключением мы ей еще на аттестат подарили. Я надеялся, что она хоть по Сети друзей найдет. Но — куда там. Самообразованием занималась. С Россией знакомилась. Религии изучала.
* * *
Кажется, целый год или даже полтора смертей не было. Но и о социализации пришлось забыть. Мата грела питание, стирала пеленки, подмывала Ванятку, нянчилась с ним, когда Катя отдыхала. Интересные песенки она ему напевала. Национальные. Я подслушивал через дверь. Это даже не арабский был, наверное, волоф или еще какой из негритянских языков Мавритании.
Поневоле вспоминалась жара, приземистые улицы Нуакшота, сморщенный черный старик с белой бородкой и пыльный запах тканей. В такие моменты я размышлял: как сложилась бы наша с Катей жизнь, пройди я тогда мимо? Отчего-то картинки выходили все очень скучные и блеклые. Впрочем, я никогда особо буйной фантазией не отличался.
Однажды ночью, уже в начале осени, я проснулся от криков. Кричали на улице. Первые секунды думал: пьянь песни горланит. Но нет. Кого-то избивали.
— Петя, звони в милицию, — тревожно сказала Катя. Она тоже не спала.
Я откинул одеяло, встал, нашарил в темноте тапки и зашаркал в коридор. Ванька мирно сопел в кроватке, слава богу, со сном у него полный порядок.
Вышел. Только потянулся включить свет, как вдруг понял, что крики прекратились. Будто выключили их.
И в наступившей тишине — тяжелые вздохи из-за двери напротив.
Я шагнул, помедлив, коснулся ладонью холодной доски и замер — в темноте, посреди коридора, слушая прерывистое, с хрипом, дыхание.
— Мата…
Шорох, шлеп босых ног о пол, шепот с той стороны:
— Да… дядя Петя?
— Тебе чем-нибудь помочь?
— Нет… я… сейчас справлюсь… спасибо…
Так мы еще какое-то время стояли, молча, по обе стороны плотно закрытой двери. Я все хотел что-то сказать, но нужные слова ускользали…
* * *
Утром я сидел на кухне и глядел в окно, сквозь позолоченные сентябрем березки. Человечки в серой форме что-то рассматривали возле дома напротив. Трупы увезли еще раньше. Мата была тут же, гремела посудой под шум льющейся воды. Катя только что пошла с Ваняткой на прогулку.
— Тебя что-то печалит, Мата.
— Да, господин. — Вода смолкла. — Я устала забирать жизни…
Несколько листиков слетели с желтых веток и закружились к земле.
— …я бы хотела… дать жизнь.
Слова заставили обернуться. Мата смотрела на меня. Большие темно-карие глаза.
— Так ведь… — горло вдруг перехватило, пришлось откашляться. — Придет время, ты сможешь найти жениха… В университете, когда восстановишься, или еще где… Да тот же Антончик…
— Мой отец отдал меня в жены вам, господин.
Сердце стянуло. Я опустил взгляд, уставившись в пол перед Матой.
Все стало ясно.
Мата знала, что я не могу взять ее в жены. Знала, что вольна здесь выбирать себе любую жизнь. Знала, что в России никто не швырнет в нее камнем. Но то, что дало ей страшный дар, сидело очень глубоко — глубже разума, глубже чувств. Разрушить оковы можно было только внутри этой логики.
Но… я не мог этого сделать. Верите иль нет, но я никогда не изменял Кате, не искал «леваков» и был вполне счастлив. И саму Мату я воспринимал… совсем иначе.
Но не мог и оставить все как есть. Теперь, когда знаю…
* * *
Как только у нас это получилось, Мата ушла. Ветреным ноябрьским утром я остановился у ларька купить пива, и мои пальцы нашарили в кошельке вместо купюр сложенную бумажку. На листке, аккуратно вырванном из блокнота, синела надпись: «Вы ведь не отказали бы мне, попроси я об этом». И это, кстати, была сущая правда.
В тот миг я понял, что больше не увижу ее.
Странно теперь себя чувствую. Зная, что где-то живет женщина, которая, как сказали бы древние, носит под сердцем моего ребенка. То есть оно, конечно, совсем не под сердцем, но древние умели говорить красиво. И при всем том — я не познал ее, ни разу не целовал и даже не касался. Странное чувство. Вы уже, должно быть, догадались. Экстракорпоралка — дело затратное, тут одних моих заначек было мало, пришлось к Мишке в долг влезать. До сих пор еще с ним, кстати, не расплатился.