Наше знакомство переросло из добросердечных отношений мастера и старательного ученика до чего-то более интимного однажды воскресным вечером. Мы обсуждали ежемесячный журнал «Коносьер»,[50] который мне очень нравился, но подписаться на него я не мог — слишком дорого для меня. Приготовив зеленый чай, Мартин подошел ко мне сзади, положил руки на плечи и медленно провел пальцем вверх и вниз по позвоночнику.
— Мне будет очень приятно сделать тебе такой подарок, — нежно произнес он, подвергая мою спину дальнейшему исследованию.
Я не совсем понимал, что он собирается мне предложить.
— Журнал? — спросил я на всякий случай.
— Ум-м-м-м… — сказал он, ловко расстегивая мою рубашку.
Мартин был не совсем в моем вкусе, но должен признаться: возможность стать на время объектом желания вместо того, чтобы обожать самому, вызвала у меня нарциссический трепет. Давно это было… А две недели спустя я получил по почте первый экземпляр «Коносьера».
Во всяком случае, именно в квартире Мартина я в первый раз встретился с Ногути Исаму, японо-американским скульптором. На Мартине не было женских шмоток, это был не тот случай. Присутствовали также Паркер Тайлер, кинокритик; Джимми Меррил, очень напряженный молодой поэт в совиных очках; а также некая леди по имени Брук Харрисон, владевшая знаменитой коллекцией нэцке периода Эдо.[51] Вдобавок ко всем своим талантам, Мартин прекрасно готовил, особенно Цейлонский карри из рыбных голов. В тот вечер мы поедали его китайскую стряпню старинными лакированными черными палочками позднего Эдо.
Ногути, несомненно, был самым визуально прекрасным мужчиной из всех, кого я когда-либо встречал: изящный, но без изнеженности, пронзительные восточные глаза, длинные чуткие пальцы, чистый лоб цвета слоновой кости. Он только что вернулся из Токио и очень хотел показать нам японские художественные журналы со статьями, посвященными его последним работам. Очевидно, Исаму не так давно с большим шумом плюхнулся в пруд эксклюзивного японского искусства. И теперь, когда японские художники повернулись спиной к классическим традициям (зараженным, по их мнению, феодализмом), Исаму изваял целый ряд скульптур поразительно нового стиля, в котором можно заметить влияние не только классических каменных садов в стиле дзен, но и древних погребальных фигурок-ханива.[52] Японская публика, рассказывал он нам, была и шокирована, и очарована одновременно. Обычно в эту дремучую область японцы забираться не осмеливались, даже если очень хотелось.
Исаму говорил быстро, с приступами лихорадочного энтузиазма, словно боялся, что ему не хватит времени все для нас объяснить.
— Там столько всего! — горячился он. — А японцы только и делают, что копируют собственный модернизм, который здесь, в Штатах, давно уже вышел из моды. Они не хотят видеть, что их собственные традиции куда более современны, чем то, что делается на Западе! Дзен — это авангард!
— А… дзен, — вставил Джимми Меррил. — Хлопок одной ладони…[53]
— А эти Будды Камакура — разве не самое прелестное из всего, что вы видели? — излила свои чувства миссис Харрисон. — Я абсолютно уверена, что Ункэй — гений. Кажется, я правильно произношу его имя. Вы знаете его работы, господин Ногути?
— Разумеется! — ответил Исаму (резковато, как мне показалось).
— Все недозаполненно — и все беременно смыслом, — сказал Паркер Тайлер, ощутивший себя брошенным. — Это прослеживается в японских фильмах — у Мидзогути и ему подобных.
— А также у Нарусэ, — вступил в беседу и я, желая щегольнуть своими познаниями. — Особенно в «Траченной молью весне».
— Да ладно! — раздраженно поморщился Тайлер. — Скорей уж в «Прическе замужней дамы».
Я был посрамлен. Об этом фильме я даже не слышал. А потому просто кивнул, якобы соглашаясь, и постарался не замечать его самодовольной ухмылки.
Сам Исаму, впрочем, не был «коносьером» — он был просто молодым художником, который очень спешил. И, по его же признанию, просто не мог дождаться, когда снова вернется в Японию. Там так много нужно сделать, сказал он. Душа его требовала повторного открытия японской традиции, потому что, как он заявлял, «это его кровь». Он учился в Нью-Йорке, Париже, Риме, но инстинкты его оставались японскими. Именно в Японии он провел детство с матерью-американкой в 1930-е годы. Его отец-японец был поэтом, чью знаменитую оду в честь воинского духа Ямато запретили после войны. Позднее я узнал, что этот папаша будто бы вышвырнул Исаму с матерью из дома и им пришлось вернуться в Соединенные Штаты чуть ли не в лохмотьях. Во время войны Исаму сам настоял, чтобы его интернировали с другими японцами в лагеря Аризоны — хотя для тех, у кого мать была белой, это было не обязательно.[54] Вскоре он оттуда вышел, явно соблазнив половину женщин в лагере. Исаму мало рассказывал об этом периоде его жизни. Он вообще редко говорил о том, что не касалось его творчества. Зато о творчестве говорил очень много. «Дух народа вы найдете в его земле и камнях, если поймете, как его оттуда выкопать. Это и есть моя миссия: вновь открыть этот дух до того, как японцы забудут, кто они такие».
Энтузиазм Исаму поражал меня (правда, слегка отталкивала его манера общаться) — и, должен признаться, я немного завидовал ему. Как, должно быть, чудесно, думал я, быть и японцем, и человеком Запада одновременно, сочетать в себе острый аналитический ум со врожденной чувственностью Востока. В нем синтезировалось лучшее из этих двух миров. Он появился на свет сразу с тем, что мне приходилось завоевывать путем мучительной учебы, через разочарования и битвы с самим собой каждый день. У японцев есть выражение «учиться телом» — о тех, кто овладевает каким-либо мастерством так искусно, что это становится их второй натурой. Скажем, дзенский стрелок из лука способен поразить цель даже с повязкой на глазах. Он выучился телом. Как бы и мне хотелось выучить японцев своим телом…
16
От Ёсико я ничего не слышал с тех пор, как уехал из Токио. Вполне в ее стиле. С глаз долой — из сердца вон. Ее шансы приехать в Америку я оценивал невысоко. После войны это смогла сделать только одна японская актриса, Кинуё Танака. Но она была птицей высокого полета — по слухам, не обошлось без протекции самого генерала Макартура.
Поэтому я был изумлен, если не сказать больше, когда однажды утром развернул «Нью-Йорк таймс» и прочел, что не кто иная, как моя обожаемая Ёсико, прибыла в Лос-Анджелес. «Мадам Баттерфляй прилетела в наш город», — гласил заголовок. Мадам Баттерфляй немного изменила свое имя: теперь она была «мисс Ширли Ямагути». Репортерам она сказала, что всегда была горячей поклонницей Ширли Темпл. Еще она сказала репортерам, что приехала в Америку для того, чтобы «научиться целоваться». Тогда фотограф из «Сан-Диего юньон» подставил ей щеку и заорал: «Давай сразу здесь и начнем, детка!» Фотографию Ширли, на которой она награждает поцелуем ухмыляющегося недоноска, перепечатали все газеты Америки, включая даже августовский выпуск «Нью-Йорк таймс».
И тем не менее я не виделся с Ёсико (никак не заставлю себя называть ее «Ширли») еще несколько месяцев. Она была занята — разъезжала с концертами по Калифорнии и Гавайям, пела перед японскими поклонниками. А потом от нее пришло короткое письмецо на английском:
Дорогой Сидни-сан!
Как давно мы не виделись. В Калифорнии такая солнечная погода. Прибываю в Нью-Йорк 5 июня. Приходи 6-го на ланч в «Дельмонико».
Спасибо. Привет.
Ширли Я.
И опять вышло так, что она приглашает меня. В любом случае, «Дельмонико» был мне явно не по карману.