Будучи американцем, я никогда не учился скрывать свое любопытство, как это делают японцы, поэтому спросил у Ёсико о конце войны. Была она тогда в Китае или нет? И как получилось, что Ри Коран, звезда «Китайских ночей», снова стала Ёсико Ямагути?
— Уверен, вы пригубите еще немного вина, господин Вановен. — Кавамура поднял бутылку.
Лицо Ёсико стало трагическим.
— Это было худшее время моей жизни, — сказала она, не спуская глаз с Кавамуры.
— Война — это просто ужасно, — вмешался Кавамура, — она превращает людей в плотоядных животных.
— Да, именно так, — согласилась Ёсико. — Хорошо, Сид-сан, я расскажу, что со мной случилось. Меня, родившуюся в Китае и любившую Китай как свою родину… меня арестовали за измену. Можете представить, как это больно? Я — изменница… Разумеется, я японка, но Китай был моим домом. И они хотели казнить меня за то, что я предательница, за то, что я занимаюсь вражеской пропагандой. Я не хотела причинять Китаю никакого вреда, Сид-сан, никогда. Вы должны это понимать. Уже назначили день. Они хотели расстрелять меня на глазах у толпы. Это был кошмар, Сид-сан…
Она промокнула глаза салфеткой.
— Но как вы могли быть изменницей, если вы японка? — сказал я, и это вышло очень глупо, даже я сам это понял.
— Конечно… — начала Ёсико прерывающимся от волнения голосом.
Кавамура мягко похлопал ее по колену, чтобы немного успокоить. Я почувствовал, что господин Кавамура начинает раздражаться, и внезапно смутился. Я был непростительно бестактен, вызывая воспоминания об этих несчастьях. Меня бросило в пот.
— Конечно же я японка. Но китайцы никогда бы мне не поверили. Они ведь думали, я одна из них. В конце концов, я была Ри Коран, или Ли Сянлань. — Ёсико посмотрела на Кавамуру восхищенным взглядом своих больших глаз. — Спасибо тебе, папа, за то, что я выкарабкалась.
— Я ничего такого не сделал, — возразил он.
— Да, да, ты был со мной в самое тяжелое время моей жизни. Это ты все организовал.
Я ждал продолжения. Ждать пришлось недолго.
— Мама эвакуировалась, как только окончилась эта ужасная война, вместе с маленькой Тиэко, — объяснила Ёсико. — Папа, да хранят боги его доброе сердце, любезно согласился остаться со мной, чтобы убедиться, что я в порядке. О, это было ужасно! Сначала нас держали взаперти в том страшном доме в Шанхае, а потом в лагере для военнопленных, и разные негодяи то и дело нас оскорбляли… Мне казалось, я не выдержу.
На этом месте мадам Кавамура извинилась, сказав, что ей необходимо кое за чем проследить, и вышла.
С этими разговорами про «папу» и «маму» я все не переставал удивляться, что же произошло с собственной семьей Ёсико. И снова, с типичной американской наглостью, я задал ей вопрос. А ее родители в конце войны тоже были в Китае? Ёсико опустила глаза вниз и ничего не ответила.
— Твой отец был… Он был… — предположил Кавамура, но так и не справился с полетом своих мыслей. Ёсико вздохнула. — Да, спасибо Господу, что послал мне ту еврейскую девушку, — добавил Кавамура.
Как всегда, едва я слышу это слово, меня словно в бок пихают, и я становлюсь предельно внимательным.
— Еврейскую девушку?
— Да, Машу, — прошептала Ёсико.
Как выяснилось, Маша выросла вместе с Ёсико в Маньчжурии. Ближе к концу войны она внезапно появилась в Шанхае, и как раз тогда же Ёсико давала концерт. Если бы не Маша, бедную Ёсико, скорее всего, осудили бы военным трибуналом и казнили. Чтобы доказать, что она японка, а не изменница-китаянка, Ёсико требовалось свидетельство о рождении, но ее родители, у которых хранились все самые важные документы, застряли в Пекине. Ёсико сидела в тюрьме, а Кавамуре не дозволялось покидать Шанхай. Тогда Маша сказала, что поедет в Пекин и найдет документы, которые спасут Ёсико от позорной смерти. Каким-то образом Маша отыскала родителей Ёсико, получила все необходимые бумаги и, спрятав их внутри японской куклы, переправила в Шанхай. И через несколько дней Ёсико и Кавамура уже плыли на корабле домой. О Маше она больше не слышала. Кавамура утешил ее.
— С ней все будет в порядке, — сказал он. — Евреи умеют о себе позаботиться.
Я отметил это про себя, но ничего не сказал.
— Мне было так одиноко, — сказала Ёсико с болью в голосе, — когда мы стояли на палубе и смотрели, как вдали медленно исчезают огни Шанхая. Помнишь, папа? Ничего, кроме темноты и шума волн. Я подумала, что, наверное, никогда больше не увижу страны, в которой я родилась. Вот тогда я и поняла, что Ри Коран умерла…
— Но Ри Коран продолжает жить в фильмах, — отважился я. Мне хотелось польстить ей, но искренне.
Но вместо того, чтобы принять комплимент, Ёсико наклонила голову, и у нее вырвалось:
— Глупо, глупо, глупо! — Она произнесла это с неожиданной страстью молоденькой девушки, колотя себя кулачками в грудь. — Почему я позволила обмануть себя этим милитаристам? В отличие от тебя, папа. Я была орудием в их руках! Эти милитаристы и эта их ужасная война… они сделали меня их сообщницей, заставили участвовать в этих гадких пропагандистских фильмах. Знаете, как это унизительно, Сид-сан? Быть сообщником в этой жестокой войне… Вы понимаете, как это было ужасно?
— Ну, ладно, ладно, — сказал Кавамура. И, повернувшись ко мне, предложил: — Еще вина?
— Возможно, — продолжала Ёсико, — я больше никогда не буду сниматься в кино. — Она произнесла это с решительным видом. А потом, улыбнувшись, добавила: — С этого момента я просто Ёсико Ямагути, и моя жизнь будет посвящена миру. Да, именно так и будет!
— Ладно, ладно, — повторил Кавамура. — Слышал, что вы работали в Голливуде, господин Вановен. Я даже не помню, сколько времени прошло с тех пор, как я был там в последний раз. А с кем вы знакомы в Голливуде?
Я назвал имя единственного знаменитого человека, которого знал. Кавамура с интересом взглянул на меня:
— О, да, Фрэнк Капра, замечательный режиссер.
Ёсико улыбнулась — наверное, ей было приятно, что я произвел впечатление на Кавамуру, — и сказала:
— Он узнаваемый?
Не знаю, относился ли этот вопрос ко мне или к ее патрону. Во всяком случае, никто из нас не дал немедленного ответа.
10
В жизни цензора случаются небольшие вознаграждения за труды. У меня была бесценная возможность увидеть многие фильмы в их оригинальном виде — до того, как политика или мораль заставили нас взяться за эти ужасные ножницы. Не скажу, что все фильмы, которые мы смотрели, действительно стоило смотреть, но иногда нам везло, и мы становились свидетелями рождения шедевра. Одним из таких шедевров была картина, которую снимали, когда майор Мерфи и я посещали киностудию «За мир на Востоке». «Пьяный ангел» Куросавы стал для нас откровением: образ молодого гангстера, очеловеченный его страхом смерти, и алкоголика-врача, искупающего вину состраданием. Но прежде всего — сама атмосфера фильма, с которой я был так хорошо знаком: танцевальные залы, черные рынки, бедная, убогая и жестокая жизнь в разрушенном городе, который вонял мертвечиной. То, что на съемочной площадке выглядело хаотичной мешаниной из прожекторов, микрофонов и фанерных фасадов зданий, на экране чудесным образом ожило. Я восхищаюсь магией этого фильма, как религиозный человек в местах богослужения восхищается оконными витражами и ликами святых, озаряемых огнями свечей. Вот чем кино и было для меня — чем-то вроде церкви, где я возносил в полумраке молитвы своим святым, разве что мои-то на самом деле святыми не были, они были настолько смертными, насколько это вообще возможно. Пресуществление[38] света, проходящего через целлулоид, чтобы раскрыть саму жизнь, — вот что было чудом кинематографа.
Мифунэ,[39] весь из себя гангстер, агрессивный и развязный внешне, но ранимый, почти как ребенок, в душе. Именно это качество восхищает меня в японских мужчинах — и в кино, и в жизни. Подчиняться им, поклоняться их нежной и гладкой юношеской коже, проводить рукой по их податливым бедрам, утыкаться носом в изысканный пучок волос на лобке — для меня это как возможность сбросить с себя мое взрослое «я» и найти обратный путь к невинности — естественному состоянию японцев, в которое мы, люди западного мира, испорченные познанием греха, должны возвратиться.