Но пока без паники, мы все весело садимся за стол, мы говорим друг другу приятные и радостные слова. Девочки тащат из холодильника в прихожей шампанское — давай наше откроем, оно заморожено! А, ну вот и идея: «А я свою бутылку открыть хочу!» — «Да потом твое, пусть оно тоже сначала в холодильнике постоит!»— «Нет, я хочу, чтобы с моего начали, раз сегодня я в некотором смысле именинница!» (ах, как по-базарному, по-купечески это звучит — ндраву моему не препятствуй! — но ведь спасать девчонок надо, черт бы побрал это суеверие).
А потому — пробка в потолок, теплое шампанское хлещет на стол (простите, девочки, по это для вашего же блага!), в возникшей легкой суматохе блюдечко летит на пол, и твердые комочки домашней колбасы раскатываются по всей комнате. Жаль, нет кошки или собаки — можно было бы проверить наличие яда. Все вроде удачно получилось, только глаз умной дроздихи косит по-прежнему. Уж не заподозрила ли она что-нибудь?
— Ну, рассказывай! — сразу вцепляется Олечка, словно заранее было условлено, что Нина выступит перед ними с лекцией о своей жизни за полтора прошедших года, а все остальное — вопли и вот этот стол, наряды и шампанское — было лишь приготовлением к исповеди. Интересуетесь, значит?
И Нина начинает свое повествование с того самого вечера в гораэровокзале, где произошло знакомство с удивительным Гиви, которое, как сейчас выясняется (неожиданно даже для самой рассказчицы), отнюдь не закончилось тогда же, потому что по его настойчивой просьбе Нина все-таки сдала свой билет в Магадан, потеряв при этом кое-какие проценты, так как решилась на это буквально перед самой посадкой в автобус (а решать, сами понимаете, было вовсе нелегко), но на билет в Тбилиси все равно хватило с лихвой, а там ее встречала его мама Сулико Акакиевна (только в благородных грузинских семьях и встречаются еще эти давно исчезнувшие в России русские имена, а хорошее имя Акакий — «не делающий зла»), были также мандарины и мимоза (последнее — весьма фантастично, ведь дело происходило в декабре), а позднее прилетел, вырвался из московской круговерти и замечательный Гиви, и началась и вовсе сказочная жизнь, которую осеняли своим неиссякаемым гостеприимством великие тени Тициана Табидзе и Паоло Яшвили (явное заимствование из автобиографической книги Ильи Эренбурга). Были, конечно, и трудности. Прежде всего — с мамой, Аллой Константиновной, которой, естественно, нельзя было написать голую правду о ее тбилисской жизни, правдоподобно рассказать, как все это произошло, и убедительно доказать, что все там абсолютно нравственно и совершенно невинно («Ну уж! — не удержалась, хмыкнула в этом месте Антошкина. — Вот у тебя откуда принц, оказывается!» Ну да ладно, пускай так думает). Поэтому пришлось затеять целую канитель с письмами о продолжающейся жизни на Стромынке, пересылать их в Москву, потому что из Тбилиси их, естественно, отправлять было нельзя, равно как и изымать письма Аллы Константиновны, которые (мотивировка — чтобы не пропадали) были переадресованы на московский почтамт до востребования, а там уже кто-то по доверенности должен был их получать, читать и докладывать содержание по телефону в Тбилиси. Та еще процедура была, и в целом такая история получилась, что Таня Кантор может быть довольна своей ученицей. Ну а вы-то как, девочки?
В ответ восторженный лепет Оленьки Лобзиковой — жизнь прекрасна и удивительна, деловая и доверительная информация Антошкиной — все нормально, без чудес, правда, но мы предпочитаем видеть чудесное в обыденном, а не гоняться за кавказскими миражами, и ироническая улыбка умной Пугачевой — откроет ли она рот сегодня, интересно?
— Ну а что с Розой, девочки? Где она?
— Ой, — всплескивает руками непосредственная Олечка, — она теперь…
— Ладно тебе, — обрывает ее Зина, — успокойся. Жива твоя Ханбекова. Она теперь на философском.
— На философский перевелась? — спросила Нина. Ничего себе Розочка учудила! Впрочем, не так уж это и странно — Там, говорят, все такие, с шизой.
— Ну да, перевелась, — иронически поддерживает Антошкина (вот, еще одна иронистка объявилась — поветрие такое теперь, что ли?), — перевелась после того, как ее от нас выгнали.
— Дворником она там! — выпаливает Оленька.
Вот те на! Ай да Роза! Нашла себе дело по душе.
Интересно, как она метлой орудует, если у нее все время книга в руках? Или карман какой-нибудь к фартуку пришила, чтобы хоть на немного руки освобождать? Надо будет как-нибудь пойти посмотреть. Это ведь недалеко совсем, там же, на Моховой, только во дворе. Значит, и с Розой теперь ясно. Кто же в неразведанных остался? Микутис, но она в своем Вильнюсе пребывает, отсюда не видно, да блестящая птица-дрозд Пугачева, сидит-посматривает на всех умненькими глазами. Вот уж кто никак за эти два года не изменился! Ясно, что и отличница, и к дисциплине никаких нареканий нет, занятия не пропускает, на собрания ходит, в каком нибудь научном кружке состоит. А вот за душой у нее — что? Едва ли такая же свалка идет, как у несчастной Ханбековой (а ведь та даже на Плюшкина похожа была, хотя и другой национальности). Мальчики, тряпочки (об алкоголе вспоминать не будем — это к Пугачевой не относится)?
Однако во внешнем облике, в манерах — сдержанность и само достоинство, холодность даже какая-то, думающие о мальчиках так себя не ведут, Амазонка? А почему бы нет? В конце концов, ведь не единственная же Нина на свете. Может быть, ее, Нинина, заслуга в том и состоит, что она это словечко подобрала, пылившееся давно, вспомнила, а ведь не первая она на этом поприще, далеко не первая, и не единственная, конечно. Да выйди на их сверкающий Манеж, только вслушайся в звонкий цокот каблучков — вот они, несущиеся стремительной волной, наточенные и упругие, не обремененные мелкими житейскими заботами, а лишь идеей быть и побеждать. Почему бы и Люде Пугачевой быть не из их числа?
Тогда — открыться? Но не сейчас, конечно. Сегодня — только легкий, светский разговор: как живете, как успехи, что папа с мамой пишут (у Люды родители — слепые, она им и дочь, и нянька, и вообще все на свете, а это еще один могучий стимул стремления к независимости, к тому, чтобы разорвать ненавистные оковы и всех победить, отсюда прямая дорога в амазоночью стаю, — но это пока только предположение, конечно). Не в присутствии же Зины и Оленьки открываться. Но, впрочем, один пробный камешек подкинуть можно, с виду и вовсе невинный, под дурочку, как говорят, сработать. Вопрос только в том, захочет ли умная Пугачева об него споткнуться. Но попробуем — ничем ведь при этом не рискуем.
— Ты еще замуж не вышла?
— Нет, конечно, — спокойно говорит Пугачева. — Ты ведь тоже не собираешься?
Ага, споткнулась и ей точно такой камешек подложила. Можно, значит, потом и выяснением остальных обстоятельств заняться. А пока вечер катится по заранее намеченному руслу. Скучновато, правда. И в душе пустота какая-то, словно не о том думалось-мечталось еще два года назад, в аэровокзале, когда Нина решила, что явится к ним с тортом и шампанским, чтобы помириться. Но ведь помирились, кажется… Что еще надо? И к Ханбековой надо сходить, узнать, как у нее там, на новом месте, сохранился интерес к малоизвестным поэтам? С умной Пугачевой про амазонок поговорить. Так что не совсем пустой этот вечер вышел. На большее и рассчитывать, конечно, не стоило. Только вот что смешно: очень захотелось еще раз увидеть того Гиви. Но где же его теперь взять? Ваше здоровье, девочки! И будьте впредь осторожнее с домашней колбасой.
27
Письмо от Софьюшки.
Милая Ниночка! Мы так давно не виделись, что мне даже трудно писать тебе, потому что я совсем не представляю, какая ты, как сейчас выглядишь, о чем думаешь, — ведь столько времени после нашей встречи прошло, точнее — твоих проводов в Москву. Совсем ты, видимо, про родной Магадан забыла и про нас, твоих верных друзей.
Но и не написать тебе не могу, потому что кому все еще я могу рассказать о своем горе? Да и тебя, наверное, этот случай не оставит равнодушной. Но напишу обе всем но порядку.
Виктор появился из Москвы неожиданно, без всякой телеграммы, пришел ко мне вечером чрезвычайно возбужденный, кажется, даже несколько выпивший. Я предложила ему чай, но он только присел на минутку, обвел взглядом стены, словно искал чего-то, и сказал: «Не надо чаю, подожди!»
Я встревожилась, что, спрашиваю, случилось, как твоя учеба, когда приехал? Он сказал, что с учебой все хорошо, что приехал он три дня назад, а зайти все времени не было, — наверное, трудно переходить на магаданские рельсы. Потом посмотрел на меня, словно попросить о чем-то хотел, с какой-то мольбой, и говорит:
— Жаль, Нинки нет (это тебя то есть), она бы поняла.
— Да что понимать, Витенька? — спрашиваю. — Что случилось? Не мучай меня, пожалуйста..
— Ничего не случилось, — говорит, — приходи через час в мастерскую. Сможешь?
А время уже десять часов, дождь. Зачем, спрашивается, идти в мастерскую — работать он в таком состоянии не сможет, а если и будет, я ему зачем? Но я вижу, что он не в себе, не стала его больше ни о чем спрашивать, сказала, что приду.
Прихожу через час, а ты знаешь, где у них мастерские — на первом этаже торгово-кулинарного училища на проспекте Маркса, он уже ждет, сидит посреди комнаты на табуретке, не раздеваясь.
— Пойдем, — говорит.
Вышли мы на улицу, дождь все так же идет, ветер — ну как обычно бывает в Магадане. Он ведет меня за дом, а там уже какой-то шалашик сложен, и начинает его поджигать. Я сначала не поняла, что это такое, а потом вижу рамы, полотна, то есть картины — его, наверное. Не будет же он чужие работы жечь.
— Что ты делаешь, — говорю, — Витя? Зачем?
— Не мешай, — он сказал, — так надо.
В общем, сжег он в тот вечер все свои картины, взял у меня пять рублей («Фокус жизни!» — говорит) и ушел в холодную сырую ночь, даже мастерскую не стал запирать, я потом уже сама захлопнула.
— Нинке расскажи, — сказал, — как это было. Письмо ей напиши. А мне некогда.
И ушел. И вот уже неделю нигде не появляется, я ищу, но его нигде нет. Я даже боюсь думать, что с ним могло случиться. Одна надежда, что он в Москву улетел.
Напиши, срочно напиши, дай телеграмму, если знаешь о нем хоть что-нибудь, ведь он говорил, что ты его поняла бы, — значит, тебе что-то известно. Но что? Обидели его там, на творческой даче? Но он ведь не такой, чтобы чье-то мнение близко к сердцу принимать, у него всегда собственные представления были, и с мнением окружающих он мало считался (может, в этом и был его главный недостаток). Что-то ему не удалось в творческом отношении? Но это ведь у всех художников и писателей бывает, такая судьба, это ведь не табуретки на промкомбинате сколачивать, да и табуретка иной раз тоже не получается. И он это знает. Отчего же тогда такое отчаянье?
Мне кажется, что все сговорились и не говорят мне правду. Одна надежда только на тебя. Напиши, где Виктор, что с ним? Умоляю, напиши!