Далее следует папа Лев Моисеевич (еще один Лев, но этот — натуральный, можно дотронуться, в отличие от Пироговского, который не более чем гипотетический), лет около пятидесяти пяти, невысокий, пухлый, с маленькими белыми ручками (глядеть на них странно, если подумать, сколько он работает и сколько ими огребает). Деловит, точнее — очень занят, но спокойный, несколько ироничный, что простительно при его положении, весе и прочих достоинствах. Не чурается молодежи, можно сказать — демократичен даже, однако без всяких там сюсюканий и заигрываний («Ах, мальчики и девочки пришли! Проходите, раздевайтесь, я вас чаем угощу!»), словно разглядывает и оценивает их с какого-то своего рубежа. Для чего оценивает — не очень ясно. Равно как не очень ясна и вообще его ценностная ориентация — для чего он все делает, крутится в этом сумасшедшем режиме, работает не покладая рук.
Для денег? Хорошо, что они есть, конечно, но ведь не только ради них. Для процветания семьи? И это неплохо, но она может существовать и в менее благоприятных условиях и обстоятельствах. Ради помощи ближнему, искоренения боли и страданий, как и всякий врач? Тоже, наверное, но что-то не вяжется в его облике с образом верного и бескорыстного служителя добра. Что именно? Трудно ухватить. Умный, доброжелательный, ироничный. Но при всем том вроде несколько циничный, что ли? Или это отпечаток профессии — врач, да еще многоопытный, человек, от которого (и для которого) нет, наверное, вообще никаких тайн (а значит, и ничего святого, ибо святое есть тайна, таинство)? Или цинизм этот только напускной? Или нет его вовсе, только показалось? Может, зря Нина клепает на спокойного и доброжелательного хозяина дома, который не только терпит их визгливый галдеж, неумеренное курение и явное злоупотребление сухим вином и крепким кофе (тем более — на ночь глядя), а еще и прислушивается к их дурацким разговорам, вступает даже иногда с ними в вежливую, но решительную полемику, если завирательство идет уже выше головы. Чего ж вам боле? Кто бы от такого отца-папы отказался? Ну вот и нечего завидовать.
Мама. Анна Павловна. Высокая, очень моложавая женщина, ничуть не похожая на тех толстозадых гусынь, которые обычно хранят очаг в еврейских домах. В отличие от шипящих сестер она вроде и не главенствует в доме (что трудно было бы и предположить при наличии такого столпа и оплота, как Лев Моисеевич), но и не в подчинении находится. Она — сама по себе, словно весь этот дом-квартира со всем его барахлом, седой стариной и устоявшимися традициями, Лев Моисеевич, Таня и прочие домочадцы для нее — как цветное широкоформатное кино, которое она смотрит, заплатив чем-то за это заранее обещанное удовольствие, и досмотрит, вероятно, до конца, потому что кино ей в основном нравится, но если случится что-то из ряда вон выходящее — тошнота вдруг к самому горлу подступит или крыша у кинотеатра загорится, — она бросит его на середине сеанса, заботясь прежде: всего о собственном спасении. К тому же и блевать на соседей как-то не очень удобно, не так ли?
Эта позиция не позволяла Анне Павловне так спокойно и по-свойски участвовать в жизни дочери и ее, скажем, салона, как это получалось у Льва Моисеевича. Она была радушна с гостями (если кто-нибудь попадался ей навстречу), заглядывала иногда на их сборища, чтобы поздороваться или спросить, не нужно ли чего (но обычно Тане в хозяйственных делах помогал кто-нибудь из многочисленных тетушек или бабушек и энтузиасты из гостей), пребывая, однако, вдали от его (салона) интересов и страстей. Это было тем более занимательно, что та трепетная духовность, которая привлекала к Тане (Нину, по крайней мере), позволявшая представить ее и в вовсе романтическом образе чего-то развевающегося и как-то возвышающего, была, несомненно, от Анны Павловны (ну и еще, наверное, от книг и давних разговоров в их узком кругу), а уж никак не от Льва Моисеевича, которому, — как нетрудно было догадаться, на всю эту трепетность совершенно наплевать, и не от прочих компонентов домашнего воспитания (о школьном тут говорить нечего). Да и похожи Таня с матерью были поразительно, не только внешне (хотя Анна Павловна была, естественно, красивее, и оставалось надеяться, что Татьяна при благоприятных обстоятельствах это наверстает), но и, главное, отношением к некоей тайне, которой Анна Павловна, вероятно, овладела уже в полной мере, а Татьяна еще готовилась к ней прикоснуться. Оставалось только надеяться, что и ей встретится какой-то (ничего себе — какой-то!) Лев Такоевич (отчества Пироговского Нина не знала), который таким (такоевич — таким, закономерно) образом устроит ее жизнь, что это обладание и будет для нее главным, и тайна эта будет так же ясно и ненавязчиво сквозить во всем ее поведении, как сейчас у матери, (выше такой вариант судьбы не рассматривался, но ведь и тайна еще не разгадана).
Все хорошо и все понятно. Но что это за тайна такая, позвольте спросить? Что это за мистика, за словеса развесистые? Как вы сумеете ее объяснить? Может, и нет никакой тайны-то, а?
И как это, действительно, объяснить? Пока никак. Но и в предисловии к первому изданию «Капитала» — совсем из другого мира, правда, но не менее привлекательного — Нина прочитала, что в самой постановке вопроса уже заложена возможность его решения, то есть, если бы его нельзя было решить, он бы и не возник. А это значит, что указанную тайну как-нибудь можно разгадать. Наверное, эта классическая мысль и тут подтвердится.
Из других членов семьи Канторов больше всего привлекал Борис, Танин брат. Увидеть его пока не удавалось. И трудно было даже понять, — кто он? Очень занятый инженер, живущий на казарменном положении в каком-нибудь особо секретном предприятии? Или осужденный диссидент, усердно отбывающий заработанное наказание? Или выдающийся спортсмен, не вылезающий из сборов, соревнований и зарубежных поездок? А может быть, будущий летчик-космонавт, готовящийся по сверхсложной программе? Или монах, пребывающий на каком-нибудь их предприятии где-нибудь в Соловках или еще дальше? Такой широкий спектр предположений. Хотя два последних едва ли были основательны — все-таки Кантор, еврей.
И была череда пожилых людей — именно череда, потому что они словно сменяли друг друга, месяц назад были одни, а сейчас — совсем другие, а еще через неделю и этих не будет, — безликие тени, находящиеся неизвестно в каком родстве с хозяевами и принадлежащие даже не им — Льву Моисеевичу и Анне Павловне, а скорее вообще этому дому и, может быть, невидимому Борису, с ним как-то связанные, — послушницы из его богоугодного заведения, новая генерация белых мышей, подготавливаемых к космическому путешествию, сбежавшие из лепрозория больные, где он главный врач или какой-нибудь тип из охраны? Но это тоже были не более чем невероятные предположения, тайна номер три.
Не много ли тайн обитает, набирается в этом солидном, благополучном доме? Не семья, а детектив какой-то, и Нина — словно Агата Кристи.
И был собственно салон, кружок друзей Тани, друзей довольно старых, школьных еще, чуть ли не с первого класса;— еще одно подтверждение стабильности, прочности, надежности этого дома. Впрочем, едва ли с первого. Сейчас 66-й год. Таня заканчивает третий курс. Выходит, поступала она в 63-м, тогда же окончив школу. Значит, в школу она пошла в 53-м, а совместное обучение — мальчиков и девочек — в московских школах ввели (или восстановили? но его так давно, еще задолго до войны, разрушили, что кажется, оно было раздельным всегда) с 54-го года. Значит, Танины друзья-мальчишки появились со второго класса — все равно срок знакомства достаточный.
Мальчишек, ну а теперь, вероятно, юношей, ребят, молодых людей (но все определения какие-то неподходящие, одни книжные, другие просторечные), короче, их было почему-то больше: шесть-семь против двух-трех приятельниц тоже еще из школьного периода и двух-трех-нынешнего, экономического, в общем — человек до пятнадцати, хотя в обычные, едва ли не каждый вечер, собрания больше пяти-шести не было. Однако все время чувствовалось, что сейчас может еще кто-то прийти, а то и целая банда (своих, конечно) нагрянуть.