Выход, конечно, был: все тот же автобус спозаранку, мрачная, невыспавшаяся Софьюшка с седыми космами, торчащими из-под болоньевой косынки (с утра часто было пасмурно, а если и светило что-то, то все равно не следовало обольщаться), ускоренный марш-бросок до покатой вершины, передых и наслаждение открывшимся с высоты видом (при этом — легкое злорадство над оставшимися под грузом грязных облаков магаданцами: лентяи такие, вот и мокните теперь!); далее стремительный спуск вслед за бойко прыгающей безрассудной козой Софьюшкой (не видит ведь ничего, но, кажется, надежно ее боженька бережет — за что только?) и — занимайте места согласно купленным билетам; Софьюшка карабкается на свой трон (дайте руку, подсажу на пьедестал), Нина удаляется в якобы отдельный кабинет, чтобы разоблачиться окончательно, сбросить с себя все, даже мысль в голову не приходит, что кто-то может застать ее тут голой, все равно что в собственной постели обнаружить крокодила.
Чем это, спрашивается, не отдых и чем это хуже Крыма-Кавказа, до которых еще лететь, ждать в аэропортах и вокзалах, ругаться с проводницами и привычно отвергать назойливые приставания? Лучше, конечно. Можно было бы — такие спокойные, умиротворенные мысли приходят, когда лежишь на широкой махровой простыне, постеленной на теплые камни, и солнце только о том и думает, как бы тебя лучше накалить, и кажется, что нет уже сил терпеть, лопнет сейчас распарившаяся плоть и брызнет золотой, живительный сок (значит, пора на секунду окунуться — ибо взопрела уже, что называется), — а можно было бы и от Венгрии отказаться, все равно там лучше не будет, даже на берегу хваленого Балатона, который, конечно, далеко не море, хотя и что-то там самое большое пресноводное в Европе, к тому же и сухое вино Нина Сергеевна терпеть не может — выучка Алика Пронькина на всю жизнь осталась, но неудобно отказаться, раз это не просто поездка, а награда, да и престижно — это делегация передовиков, будут потом встречи и беседы, информация в газетах, этими вещами пренебрегать не следует, хотя, конечно, куда лучше вот так лежать, пребывать, распластавшись, и в то же время сознавать, что ты не только блаженствуешь, но в то же самое время и пользы достигаешь — администрации содействуешь, квартиру себе обеспечиваешь. Такой общеполезный отдых получается.
Жалко только, что нет Лампиона. Его присутствие, даже если он молча полеживал на своих любимых камушках и не видно его было вовсе с Нининого, например, места, их — Нину и Софьюшку — все равно настораживало, заставляло держаться совсем не так, как если бы они были одни, — хотя не кинется он, не схватит, не дракон, на самом-то деле, но все равно было ощущение чего-то совсем другого, постороннего, расположившегося рядом, и это придавало их пребыванию в распаренной бухточке привкус риска.
Алла Константиновна в этих походах не участвовала, даже если была свободна. Прожив здесь — сколько же? — лет тридцать уже, она, кажется, ни разу не выбиралась на лоно природы, даже в такие популярные и заплеванные местечки, как Снежная долина, куда автобусы ходят через каждые полчаса. Не манила ее природа совершенно. Может, тогда, в сороковые годы, они и совершали с отцом какие-нибудь походы, тратили на них молодую энергию, тем более что возможностей для культурного досуга было тогда меньше, но теперь все это забылось, наверное.
«Надо бы спросить, — лениво думала Нина, укладываясь с таким расчетом, чтобы солнце било в самое еще не загорелое место, хуже нет, когда из-под купальника белое тело выглядывает, — может, он спортсменом был? Может, этот самый бег мне по наследству достался?» Далее следовали приятные мысли о том, что она и на Балатоне самой белотелой не будет, а напротив, будет пожинать всякие ахи и охи, когда все узнают, что она, такая загорелая, с Севера — из самого Магадана.
После ухода Лампиона — а ведь даже могилы на кладбище не осталось, и урны, разумеется, не было (в Магадане вообще нет крематория), тело увезли на самолете в Москву, поэтому слово «уход» и выплыло, а не похороны и не смерть, — после того, как его не стало в Магадане, Алла Константиновна все, кажется, забросила, включая и домашнее хозяйство, к которому никогда особенно не тяготела, и к книжкам остыла. На углу стола, где она держала книги, которые в данный момент читала, недели две лежал Кафка с длинной кожаной закладкой, застрявшей среди первых страниц, потом Камю с такой же присохшей корочкой… Почему они, а не, скажем, Булгаков, по которому все сейчас сходят с ума, или тоже очень популярный Трифонов? Но и модернисты остались непрочитанными (или неперечитанными — были раньше эти книги в их доме) — не читалось мамочке.
Что-то она стала писать — не в тетрадке, а на стандартных белых листах, складывая их пополам. Повесть о жизни? Донесения Лампиону? Неизвестно. Прятала Алла Константиновна куда-то эти листики, а Нина, естественно, и не пыталась их отыскать.
Так что, наверное, в интересах Аллы Константиновны было то, что Нина все свои отпускные дни — в том числе и субботы и воскресенья, когда мамочка была свободна, — проводит вне дома, не мешает ей, не отсвечивает. Странно это было, потому что после ухода Лампиона Нина думала, что станут они с Аллой Константиновной ближе, что придется ей теперь нежить и лелеять мамочку, понесшую такую утрату, побольше сидеть дома (может, даже секцию стрельбы бросить), побольше разговаривать, рассказывать о Предприятии. Но ничего этого не понадобилось. Алла Константиновна никак не давала понять, что нуждается в повышенном внимании, соучастии… А навязываться было бы бестактным, кощунственным даже, потому что — что и говорить! — Дракон был человеком незаурядным (если человеком вообще — и такое думалось всерьез), и, вкусив с ним горного воздуха, не могла Алла Константиновна, наверное, обычно плавать в тухловатой атмосфере быта, службы, семьи. Думал ли об этом Дракон, составляя план своего ухода? Или что ему какие-то эмоции оставленной женщины, главное — чтобы она в нужный час вскрыла пакет с цветочками и позвонила в соответствующую организацию? И не глупо ли вообще ждать жалости со стороны Дракона? А мамочку было жаль.
— Знаешь, — сказала вдруг как-то Софьюшка, когда они, напарившись и поплескавшись несколько раз в холодноватой все-таки воде, шуршали обертками, приготовляя завтрак, — мне иногда кажется, что стоит закрыть глаза, как Сергей Захарович снова тут окажется.
— И ты на него снова кинешься с обличениями?
— А что? — спросила Софьюшка. — Он интересно рассуждает…
— …кого бы съесть.
— Что?
— Ничего, — сказала Нина, — проехали. Давай подрубаем.
«Если так будет продолжаться, — подумала она вдруг, — и квартиру мне все-таки дадут, мамочка и вовсе замкнется в своем одиночестве. Не исключено, что в один прекрасный момент она меня призовет и тоже покажет, где у нее лежит этот конверт с нарисованными цветочками. И что это будет: действительно ли она получила этот номер телефона, а вместе с ним и право на ту же церемонию помещения в цинковый ящик и последующую транспортировку в неведомом направлении неизвестно для чего, или вопреки приказу запомнила, затвердила оставленный Лампионом номер, чтобы пробиться хотя бы после смерти к нему, если пустят, конечно? Так кто же она — Драконша или самозванка? Но с чего я это все взяла? Какой конверт, какие цветочки? Да ведь это с ума надо сойти, чтобы поверить, что и Аллу Константиновну так уберут. И кто сошел с ума — я или мама?»
— Знаешь, мне и в Венгрию не хочется, — сказала она Софьюшке, — лежать бы вот так — и никуда не надо.
— Нет, — сказала умная приятельница, — Венгрия — это прекрасно. Там сухое вино удивительное. Опять-таки Лист, Кальман, скрипки…
«А может, я потому не хочу ехать, — продолжала Нина свои размышления, — что жду, когда она покажет мне этот конверт? Может, она и записи свои к этому моменту готовит? Только зачем?»
Наконец в середине июля позвонила секретарша начальника и попросила срочно явиться. Тут и гадать не приходилось, почему вызывают. Правда, крутились скверные мыслишки, что или какая-нибудь бумага заковыристая из Минсельхоза пришла, или кому-то приспичило сенокосчиков ревизовать — а управление, хотя и было штабом всего сельскохозяйственного, производства, имело, как и каждое учреждение, план на заготовку кормов — несколько тонн, не так уж и мало в пересчете на одну канцелярскую голову. Но главным было все-таки предчувствие, что это квартира. «Квартира, квартира, квартира-кабаре, ты отдана мне для наслажденья!» — дикий, конечно, стих. При чем тут кабаре, например? И какие наслаждения связаны с однокомнатной квартирой в обычном блочном доме (а речь шла именно о такой, причем вполне определенной, даже адрес был известен). Обычные четыре стены и кухня плюс совмещенный санузел. Но все равно петь хотелось. Это ведь квартира! Собственная! Из той мечты о зеленом паласе, полированной стенке со всякими безделушками и росистых колокольчиках, черт побери!