— Дайте мне десять марок! — хватает незнакомого незнакомый.
— А мне пять.
— Мне только двух не хватает.
— Все останутся тут, в Берлин нельзя ехать! — объявляет начальство.
Чемоданы опускаются: все останутся тут. И как это можно было подумать, что ехать в Берлин, конечно, лучше тут, чем опять в Берлин.
— А тут нас посадят в крепость.
— И пускай, и хоть на цепь сажают, а все-таки ближе к России.
— Повезут, — стоит на своем нянька, она с узелком возится: дети есть просят, — небось, повезут!
— Мосты разрушены, пути испорчены! — повторяется безнадежное.
«А может, все это одна выдумка, и на самом деле и мосты целы, и пути не испорчены?»
— Всех повезут в Россию! — объявляет начальство.
В Россию! В нашу Россию!
Побросав чемоданы, все срываются с места и толкутся к дверям, где стоит офицер, объявивший благую, желанную весть.
— Когда же, когда в Россию?
Какая-то молодая женщина с русским открытым лицом — сама Россия наша, громко заплакала,
— Да ведь мы едем в Россию! — утешают ее.
— Мы едем в Россию! В дорогую нашу Россию! — громко говорит она и смотрит сквозь слезы туда, где граница и наши поля раздольные и наш лес частый и наша дебрь глубокая, туда к сердцу России — к Москве.
Как-то неловко примостившись на ручных чемоданах, тихо, жалобно плачет барышня.
— Меня тут оставят, меня никто не возьмет с собой! — и бесполезно делает усилие, чтобы подняться, а встать не может.
— Я вас не оставлю! — говорит та, что от радости заплакала.
— Что с ней?
— Ноги отнялись.
— Когда же повезут нас в Россию?
— Слава Тебе, Господи, в Россию! — я положил свой ручной чемодан, — единственное уцелевшее достояние мое, сокровища римские: камушки с Форума и от Петра апостола, и стал пробираться к двери, очень пить хотелось. И когда добрался до двери, в вокзал — в буфет не пускали. Оказывается, отпущенные на всех нас, на триста душ, какие-то четверть часа, о которых я ничего не слышал, прошли, и двери заперли.
«Ничего не поделаешь, — думаю, — видно, потерпеть придется!»
— А наш багаж? — спросил кто-то.
— После войны получите, — сказал солдат.
— Сожгут! — сказал другой.
— Как сожгут?
Но солдат ничего не ответил: такое ли время, чтобы о багаже рассуждать, — усатый, как кот.
— И Бог с ним, с багажом, только бы самому-то живу остаться! — сказал какой-то с продавленной соломенной шляпой.
— Когда же в Россию?
— Скоро ли отправят нас в Россию?
— Когда в Россию?
Не стоялось на месте, все передвигались, только барышня та, у которой ноги отнялись, сидела на чемоданах, но уж не плакала, — ее не оставят.
— В полдень объявят! — передалась весть от запертой двери.
— В Россию! В дорогую нашу Россию!
2
На вокзальном дворе, куда согнали нас с платформы, разместились мы у своих ручных чемоданов под открытым небом в ожидании полдня, когда повезут нас в Россию.
Нас оцепили солдаты, и никуда не выйти, не пройти из цепи.
— Кто пойдет в город, того расстреляют.
— Кто пойдет в буфет, того расстреляют.
— Сиди смирно, жди и терпи!
И самые нетерпеливые и самые беспокойные понемногу затихли, и только Ира, с белыми косками девочка, никак не могла угомониться.
— Что сказал офицер? — вертится Ира, заглядывая в глаза матери.
— Офицер, деточка, сказал, потерпеть надо! — говорит невесело мать своей белокоске, — скоро и поедем.
— Когда поедем?
— После обеда.
— Я, мамочка, есть хочу.
Настал полдень. Скоро ли поедем? Нетерпеливо ждали распоряжений. Или и еще подождать придется? Да, подождать придется: лишь в три часа выяснится, когда повезут нас в Россию.
— Кто пойдет в город, того расстреляют.
— Кто пойдет в буфет, того расстреляют.
Сиди смирно, жди и терпи.
На глазах у нас приходят и уходят поезда: одни с границы, другие к границе, везут солдат и призывных.
— Мамочка, а как этот Берлин называется?
— Алленштейн.
— Алленлейн, — тянет девочка, — а что сказал офицер?
— Потерпеть надо, деточка.
Из города к станции подходит народ, разряженный по-воскресному.
«И у нас, поди, все разрядились, — думаю я, глядя на любопытных, разряженных, проникающих через цепь на нас поглазеть, — у нас нынче Ильин день!»
Закрапал дождь, не ильинский, редкий: этот скоро пройдет.
«Этот скоро пройдет, а у нас нынче гром гремит, катит грозный Илья по небесам в колеснице!» — и вспоминаю крестный ход в Москве, крестные хода в нашу Ильинскую церковь.
Три часа прошло и четыре, и пять, а распоряжений все не было.
В шестом часу у вокзальной загородки появился фертоватый солдатик и каким-то изнеженным картавящим голосом и как-то насмешливо объявил от начальства, что в Россию ехать безнадежно.
— В Россию ехать безнадежно! — повторил солдат распоряжение.
— Что сказал офицер? — беспокойно допытывала Ира.
Но ей мать ничего не ответила. И никто ничего не отвечал, и уж не спрашивали, спрашивать нечего было, раз безнадежно.
— В Россию ехать безнадежно!
Любопытного народу все больше и больше, одни останавливались за охранною цепью, другие проникали за цепь и стояли возле чемоданов наших, всякие: и молодые, и старые, — молодые люди с тросточками и сигарами, нарядные барышни, кумушки и детвора. И одни только смотрели на нас, как на зверей в зверинце, другие же держались вольно, беззастенчиво и нескромно рассматривая нас и зубоскаля.
Неужто нас тут оставят на ночь? Не верилось, а приходилось согласиться.
Мать с тремя девочками примащивалась на ночлег. У детей был не по-детски сосредоточенный взгляд, и от этого взгляда недетского некуда было схорониться.
Неужто и их оставят тут ночь ночевать?
Нас, душ триста, и среди нас много детей и больных женщин, и стариков, все мы не на войну вышли: большая часть возвращалась с курортов. С утра, как выгнали нас из вагонов, прошло времени немало, последние силы поистратились, и уж боль и немогота подняли свои жалобы.
— Был я у турок в плену, — рассказывает красивый старик из военных, — но такого не видел, ведь тут дети и больные, разве так можно?
И сам он совсем больной кутался в плед, и жена его едва держалась, перемогая открывшуюся боль.
Барышня, у которой отнялись ноги, лежит на чемоданах с закрытыми глазами, и та, что не покинет ее, сидит в ногах молча, терпеливая, гордая Россия. А вокруг любопытные.
— Важная русская дама! — говорит какой-то и лезет к ней с сигарой совсем к лицу.
А поезда все приходят и уходят: одни с границы, другие к границе, везут солдат и призывных. Призывные проходят как-то не глядя, — должно быть, нелегко было подняться: там дом и семья остались, да и хозяйство насиженное, А солдаты ничего, — влез в зеленую шкуру и совсем ничего, смотрит — защитник отечества! — только как-то не по мерке, не чета начальникам, у тех все словно кованно.
С каким-то вызывающим гудком подкатывают к станции изукрашенные флагами автомобили с военными, и вся разряженная толпа шарахается, как от пожарных, и опять собираются, все теснее и ближе подходят к нам на даровое зрелище, не сидится на месте, я все хожу, все слушаю и смотрю, заглядываю в глаза любопытных, нас рассматривающих, как зверей в зверинце, перехожу от тросточки с сигарой к бантику и кружевцам, от развязных кавалеров к хихикающим барышням.
Сквозь солдатскую цепь и толпу любопытных протиснулась старая старуха, стала и смотрит: что она видит?
— Бабушка, — говорю ей, — неужели среди детей твоих и внуков никого не найдется, ну, хоть одного, кого бы сердце пожалело. Я не о себе, я как-нибудь… я все претерплю, я вот о них, ты посмотри, ведь, это все больные, и вот эта Ира, девочка белокоска, как же так можно, так безучастно смотреть и смеяться? Бабушка, я знаю среди твоего народа есть великие имена и святые и ты, ты, может, не знаешь, я скажу тебе, в Великом Устюге у нас, на святой Руси, это далеко отсюда, еще дальше, за Москвой, жил великий угодник праведный Прокопий, высший подвиг принявший Христа ради, он от земли твоей, он немец родом.