— Князю виднее, — подхватил вагон.
Князь тоже пил чай. Кругом него стояло много народу. Не подступишься. Всякий со своим. Жаловались, просили защиты.
Древняя старушонка повеселевшая — на ее долю пришлось целых три чашки, да с верхом — приставала к князю жалостно:
— Заступись, кормилец, ваше сиятельство… спаси, родной, кровь нашу крестьянскую пьют, Шарыгин староста от Покрова по миру пустил…
Хлебников едва протолкался.
— Что я для них сделаю, я такой же, как все! — князь подвинулся, чтобы дать Хлебникову место.
Но и Хлебников почему-то почувствовал, что князь не такой, как все, и если захочет, все сделает.
— На вечере я был в гостях, там меня и арестовали, не дали переодеться, — князь запахнул сюртук и улыбнулся.
И вот в улыбке его и сказалось все: почему так тянет к нему и все ждут от него чуда.
Кто он, за что арестован? — спрашивать не решались и передавались по вагону невероятные истории и задавались вопросы какие-то вокруг да около.
Между тем в бабьем углу душеспасительная беседа все более и более оживлялась. Речь о. Михаила проникновенна, голос умиленный.
— Встав Макарий зело рано, и иде сквозь пустыню и срете на пути беса, на камне сидяща… аки цепом некиим пшеницу молотящи. Искушеше, бес, преподобного, вопроси его: имаше ли сицевый? И изъем преподобный… бе бо велий зело, яко же досязати ему до пят. И возвратиться бес в место свое посрамленный, в себе дивяся бывшему.
— Так ему и надо!
— И сокрушени бяху врата адовы.
— Эмалиоль! Что такое эмалиоль?
— Э-ма-ли-оль, ваше сиятельство, эмалиоль, — арестанты притиснулись к князю.
— А вот если приснится тебе: увидишь ты ноги змеи, это к смерти, — зашамкала старушонка.
— Эмалиоль, я ничего не знаю, — князь опять улыбнулся.
— Ваше сиятельство, одолжите папироску? — какой-то ледящий, ощериваясь, семенил как трактирный половой около кутящего столика.
Князь пошарил по карманам, но портсигара нигде не было: портсигар украли.
— Жулик народ пошел, — заметил старик с позеленевшей бородой, — против американского замка силу взял.
— Без табаку скверно, — ледящий хихикал.
— Был у нас начальник — зверь, неладно кончил: оку нули его с головой в парашку, — старик подсел к князю, ты хоть руки на себя накладывай: табак воспрещал. А без табаку, не куривши известно, хоть помирай. Что делать? И пристрастился я веник курить, такой веник был, всякий день парашу им чистили. И ничего, попривык, папироски не надо. С год веником пользовался.
На воле полдень. Морило. Кто дремал, кто слоняется.
Кажется, лень рта раскрыть.
Странник что-то напутал в бабьем углу, бабы его от себя прогнали. И, обиженный, отошел он к окну.
— Всякое дыхание да хвалит Господа, — бормотал о. Михаил и такую строил скорбную рожицу, не выдержит ни одна баба, упадет на колени и будет просить у батюшки прощения.
Нет, и бабы умаялись, не глядят бабы на скорбную рожицу. Все надоело. Нет ни до чего дела. Князя оставили в покое. Князь один ходил по вагону. В этот час и князю можно.
— А ты ложись, егоза, я тебе сказку скажу, — безносый бродяга клещом прилипал к Вольге.
Вольга капризничала.
— Ты не умеешь.
— Испытай! Не умеешь!
— Ну, рассказывай.
И безносый шипел, рассказывал сказку. Но девочке скучно. Сказка нескладная.
— Ты не умеешь, я слушать не буду.
— А про слепую невесту, хочешь?
— Ну, про слепую невесту, да хорошенько.
А безносый — мастер, сам знает. Его учить нечего, он еще и не то сладит, дай ему волю.
Шипел безносый.
— Жила-была мать и дочь, дочь была слепая. Тычется туда-сюда, ничего рукой поймать не может. Крот тоже слеп да кроту в земле, что днем. Кротова доля куда завидней! Что поделать — не обернешься. Приехал жених слепую сватать, а уже соседи тут как тут, шепчут жениху в уши: «Эй, мол, слепая она, глазом глядит, а ничего не видит». Приехал жених, сели за стол, угощаются, невеста и говорит: «Матушка, матушка, подбери иглу под порогом!» А иглу-то раньше мать под порог положила, так уж было у них сговорено для отвода. «Вот, думает жених, сказали, слепая, а она под порогом иглу увидала!» А как остались одни, жених, желая проверить, так ли хорошо видит невеста, снял с себя все да и говорит: «Ну, давай-ка, милая, поцелуемся!» «Давай!» — протянулась слепая, чмок, гут уж жених — не надуешь! — скорее прощаться. А она к матери: «Матушка, матушка, как все из избы-то вышли, я с женихом целовалась, ой как целовалась, только мое у него длинный, да горячий, а губы толстые…»
Глава третья
Вечерело. Переволновал ветер поле, улегся. Стало прохладней. Как было хорошо на воле! И лениво склонился вечер, зрела нива. Такие вечера не забываешь. Как было хорошо на воле!
Вагон осветили. И опять все по-старому. Затеяли спор: где жить лучше — в России или в Сибири? И оказалось, нигде: только там, где нас нет.
— У англичан лучше всего, — сказал кто-то, позевывая, когда спор уж затих.
Стали укладываться. Долго укладывались. Перебирали тряпье. Ссорились из-за места. Упрекали друг друга. Вспоминали обиды.
Духота была смертельная.
К Хлебникову, занимавшему с князем одну лавочку, присоседился беглый.
Беглый по привычке настороже и спать будто не спит — убежал с Сахалина, а гонят его по чужому имени куда-то под Тулу. Беглый завел длинный рассказ о своих похождениях и о разбойниках, каких разбойников видел он на Сахалине, и вообще о всяких порядках. Рассказчик, что охотник — привирает, но уж без этого и рассказа нет.
— Как ехали мы на Сахалин, везли нас по Индейскому океану, жарища, — рассказывал беглый, — голыми везли. Едем, дорога дальняя, по-индейскому разговариваем, а в голове все об одном крутит: как бы бежать. Все об одном только и думали. И куда бежать, неизвестно: только и есть Китай, да море. А подъехали к Сахалину, холодно стало. Поддали пару — не помогает: зябко. Ну, устроился я на Сахалине, работа легкая, одно только название работа, хозяина тяжельше. Три года так прожил, всего насмотрелся, полевой суд видел. Водили. Сидит этот человек, приговоренный, только что лицо видно да шею, и знает, смерть ему предстоит. И все знают, всем плакать хочется. Сердце дрожит. Выйдет защитник, просит. Да это только так… эмалиоль!
— Эмалиоль! — храпят, стонут, скрипят зубами.
И кажется, снится всем один и тот же сон безнадежный — эмалиоль ест вагон.
Вольга угомонилась: свернувшись калачиком, спала она на коленях у бродяги, — безносый бродяга ей как старая нянька.
— Так ему и надо, — бредила Вольга.
Часовой приоткрыл дверь. А то дышать стало нечем. Пусть воздухом с воли прохладит!..
Из вагона от каторжан, а может быть с поля, не разберешь в ночи, долетала песня:
А палач в рубахе красной
Высоко занес топор…
— Так ему и надо.
— Эмалиоль.
И барахтались распластанные тела, не могли одолеть неволи. Без конца тянулась ночь.
Еще ни свет, ни заря арестантов подняли на ноги. Перекликали, пересчитывали. К ранней обедне зазвонили, поезд пришел.
Долго высаживали арестантов, собирали рухлядь на подводы, возились, пристегивая наручники. Потом выстроили и погнали с вокзала в тюрьму.
На одной из людных улиц арестантам навстречу несли покойника. Неприглядные похороны. Голова покойника болталась во все стороны и на каждой выбоине ударялась то в один, то в другой край ничем не обитого с огромными щелями гроба.
Один из кандальников, такой тихий и незаметный, вдруг вырвался из строя и, рванув цепи, вскрикнул исступленно:
— Воскреснет! Он воскреснет! В третий день по писанию! — ив страшных корчах упал на мостовую.
Поднялась сумятица. Чуть гроб не опрокинули. В суматохе кто-то из арестантов дал тягу. Свистки, гам, погоня. Все перепуталось.
И путалось. Не скоро улеглось. Мешкали — не торопились, торопиться некуда: покойника успеют зарыть земля примет, а в тюрьму в любой час впустят — дверь в тюрьму настежь.