А вот и китайская часть города, и вас уже охватывает какой-то теплый и неприятный аромат китайских улиц.
Горят огни в китайских магазинах, в раскрытых настежь дверях сидят их хозяева, на улицах оживленная толпа: серая, грязная толпа в голубых кофтах, в косах, и грязный след от них на спине, масса мелких, жестких, секущихся волос на плечах. Запах грязного, но здорового и сильного тела. Много тел, и все они энергично идут туда же, куда идем и мы.
Вот и Чайная улица в красном зареве заливающих ее огней. Этот красный отблеск сливается там вверху с голубой ночью, и прозрачной голубой пеленой окутывает ночь эту фантастическую улицу.
Она много шире других и своими ажурными балконами вторых этажей, своими висящими на красных полосах, золотом исписанными вывесками, с миллионом разноцветных фонарей, освещающих все это на фоне красного зарева, она имеет какой-то воздушный, сказочный вид. Гул, звон, пение. Вы плывете в громадной густой толпе этих сплошных грязных тел, — тепло, душно, звонче литавры и дикая музыка под теми балконами вторых этажей. Там толпа, мелькают женские фигуры, гул движения.
Пока вы смотрите туда вверх, здесь, внизу, вас давят, толкают, там у входов разрисованные женские фигурки, которые зазывают к себе толпу эту, и в то же время то и дело на вас налетают с торопливым резким окликом то носилки с фонарями, то конный экипаж, то дженерик, то, наконец, просто носильщик, который с товаром своим на высоко поднятой руке несется стремительно вперед и что-то кричит благим матом. Кричат все — энергично, резко, и везде — в носилках, в каретках конных: и ручных, у носильщиков все тот же товар — китайские женщины. Их множество, и все они на одно лицо: — набеленные, накрашенные, с замысловатой прической черных волос, блестящих и жестких, как лошадиная грива, все в ярких, дорогих длинных одеждах. Эти маленькие, как дети, которых носильщик несет на одной руке, они действительно дети, им восемь, десять, двенадцать лет.
— Куда их несут? — спрашиваю я своего спутника.
— Требуют.
— Кто?
— Китайцы.
И я слушаю отвратительные, ужасные рассказы о том, как с раннего детства эти несчастные жертвы подготовляются к своей нечеловеческой участи: растление в восемь лет, а в пятнадцать уже выброшенное за борт, с уничтоженным человеческим естеством отребье.
— Что это за здание?
— Род кафешантана; войдем?
Мы входим; единственные европейцы среди этого моря китайцев. На нас смотрят холодно, равнодушно, а иногда и враждебно. Зная, как ненавидят китайцы европейцев, зная, как особенно щепетильны они в женском вопросе, невольно приходит мысль в голов/ о риске с нашей стороны. Но мы уже уплатили за вход и за другими проходим в широкое нижнее помещение.
Вдоль стен, сплошь, род открытых лож с мягкими скамьями. На них в разных позах лежат люди: опершись на руку, лежа, один приготовляет что-то. Маленькая ручная лампочка тускло освещает его наклонившееся бледное, точно водой налитое, бритое лицо. Вот другой: он быстро, жадно, из длинной трубочки втягивает в себя несколько глотков дыма. Третьи лежат неподвижно, как мертвецы, на боку и стеклянными выпученными глазами бессмысленно куда-то смотрят.
— Что это за люди?
— Курильщики опиума. Этот вот, с остановившимися глазами, уже готов: он видит теперь то, что хочет: богатство, почести, женщин. Это одиночки: они только курят. Если они с женщинами, они и курят и глотают внутрь — и мужчины, и женщины, доводя себя до самых исступленных форм разврата.
В этой толпе грязных тел, в тяжелом угаре опиумом и испарениями насыщенного воздуха, мы поднимаемся в верхний этаж в каком-то мучительном возбуждении, чувствуя, что не успеваешь схватывать всей этой массы новых и новых впечатлений. Мысль и фантазия невольно приковываются к отдельным образам, жадно проникают их и опять отвлекаются к новым. Мы стоим наверху, перед открытой эстрадой. В громадной низкой зале множество столиков, за ними сидят китайцы, а вдоль стен такие же, как и внизу, ложи с такими же фигурами. Садимся и мы за столик, нам подают в маленьких чашечках с тяжелым ароматом зеленый чай, мы пьем его и смотрим на ярко освещенную эстраду.
Посреди эстрады стол, вокруг стола разрисованные фигурки китаянок, на столе чай. За столом, в глубине эстрады, несложный оркестр: визгливая скрипка, барабан и литавры. Барабан дико ухает, литавры бьют, скрипка все время визжит на самых высоких нотах.
Каждая из китаянок по очереди поет или, вернее, выводит неимоверно высокие, металлические, режущие ноты. Кажется, искусство здесь — слить свой голос с пискливым голосом скрипки. Иногда слышится что-то очень заунывное и тяжелое, — в общем же впечатление дикое, грубое, совершенно примитивное.
Проблески нашего кафешантана чувствуются: у каждой певицы свои поклонники, свои завсегдатаи, игра в любовь, а может быть, и действительная любовь. Толпа не стесняется самым циничным образом выражать свои впечатления.
Нам постоянно подают салфетку, обмоченную в горячую воду и слегка выжатую. Ею надо вытирать лицо, руки, вероятно, чтоб не так чувствовалась жара.
Жарко очень, и все душнее. Все резче, страстнее возгласы. В этой тяжелой, душной атмосфере точно и сам растворяешься, сильнее чувствуешь царство этого грязного тела, в этой страшной, фантастичной, красной улице. Там как будто еще больше толпа, глуше, но возбужденнее гул.
Мы опять в этой толпе, опять тянутся сплошные кафешантаны по обеим сторонам, все переполнено там, а новые и новые массы народа, как потоки, вливаются из боковых улиц.
— Сегодня праздник у них?
— Каждую ночь так и круглый год.
В этот же вечер мы побывали в театре: что сказать о нем?
Самого низкого пошиба балаган, где не играют, а ломают какую-то нелепую, ходульную, совершенно нереальную комедию. Неэстетично до последней степени в этом карикатурном прообразе европейских театров. Все та же непролазная грязь, те же серые, грязные тела. В громадном деревянном сарае амфитеатром расположен партер, первый и второй ярусы, — везде за столами сидит публика, пьет чай, жует фрукты, вмешивается в ход пьесы, то угрожая, то одобряя.
Из театра мы опять прошли в Чайную улицу. Было часов двенадцать ночи. Все та же толпа, то же возбуждение, так же с дикими криками несли и везли куда-то эти разрисованные женские фигурки. Сильнее зловоние, чад, и угар, и испарения этих грязных тел. В кровавом просвете улицы фантастично и кошмарно движутся эти тела. А выше голубая прозрачная ночь так нежна, так красива, таким мирным покоем охватывает китайский город. Тем ужаснее все то, что творится здесь, под ее прекрасным покровом.
— Все это только цветочки, — говорит мне мой спутник, когда мы возвращаемся домой. — Никакая фантазия европейца не может представить себе, как развращен и циничен Восток… Как реален он, как разбита здесь вся иллюзия чувства одного пола к другому. Со стороны смотришь, и уже теряется всякая ценность какого бы то ни было чувства. Восток — это вертеп, гниющая клоака, это дряхлое старое тело, требующее нечеловеческих средств возбуждения, это цинизм, пред которым мы, европейцы, с нашими иллюзиями о чувстве, только еще. маленькие дети, которым говорят, что их нашли в капусте, и которые этому верят. Вот пусть этот водянистый китаец, который смотрит на нас с апатией и цинизмом своей пятитысячелетней культуры, — пусть он возьмет перо в руки и передаст осмысленно свои ощущения, свои мысли, все извращение своего человеческого естества, — что будут тогда пред ним все наши пессимисты, Мопассан, сам Мефистофель Гете?
Во всяком случае, чтобы постигнуть или, вернее, что-то почувствовать, прикоснуться к чему-то бездонному и страшному Востока, надо побывать ночью в Чайной улице Шанхая.
Тяжелым лишением, трудом, нечеловеческой воздержанностью, месяцами и годами скопляемые деньги прожигаются там беззаветно, с размахом не знающей удержа широкой натуры на игру в кости, на женщин, мальчиков, девочек, на опиум. И попасть сюда — радость жизни, мечта, заветная святая святых каждого китайца, всех этих одурманенных жизнью китайцев.