Прощай, Америка! Буду счастлив, если удастся еще раз увидеть тебя!
Шумит и бушует Атлантический океан: декабрь — самое бурное время его.
Легкие зелено-бутылочные волны его с белыми гребнями торопливо, беззвучно, одна за другой убегают в мглистую, пеной покрытую даль.
Злее налетит вихрь, сорвет верхушки волн и обдаст брызгами сверху донизу наш пароход. Несмотря на размеры (12 тысяч тонн вместимости), нашу «Луканию» качает: если бы не эта качка, то потерялось бы и впечатление парохода. Это скорее многоэтажная гостиница, и моя каюта, например, ни одной из своих сторон не соприкасается с бортом корабля.
Чем дальше, тем качка сильнее. Однажды мы сидели в курительной на четвертом, самом верхнем, этаже. Туда никогда не достигали раньше волны. И вдруг — это произошло мгновенно — вместо пола мы увидели там внизу бездну и весь сразу открывшийся перед нами бешено мечущийся, мглистый, весь в пене горизонт океана.
В открытую дверь к нам уже хлынул этот океан, зеленый, растрепанный старик, и ужаснее всего было то, что наша «Лукания», легши набок, точно очарованная, раздумывала: подниматься ли ей назад. Продолжалось это, вероятно, несколько мгновений, но я и, вероятно, многие пережили такое ощущение, как будто мы уже окунулись в эти легкие зелено-прозрачные волны. И весь тот день налетали эти волны, разбивались, как выстрелы пушек, удары о борт нашей «Лукании». Не было и тени того величия, с каким Тихий катит свои синие густо-плавкие волны.
Меня не укачивало, но и удовольствия никакого я не испытывал от этой непрерывной качки. Особенно ночью. Сна почти нет, потому что от качки постоянно ездишь туда и сюда по койке. И пока едешь от полу — еще ничего, а когда наклоняет к полу, надо задерживаться, а иначе упадешь. Эти четыре ночи без сна взвинтили мою нервную систему до очень болезненного раздражения.
Пассажиров сравнительно мало было — около семисот человек, и неинтересные. Большинство — англичане, да и сам пароход принадлежал английской компании.
Мой спутник из Нью-Йорка и мой сосед за столом — англичанин лет тридцати пяти, здоровый и румяный, сообщил мне, что, вероятно, приехав, мы уже услышим об объявленной французам войне.
— Эта война неизбежна, — говорил он, глотая шампанское, — у французов должны быть отняты их колонии, потому что они не годятся для этого дела… Латинские расы обречены на вымирание и должны уступить место нам, американцам, немцам и даже японцам. Испания не хотела сознать это и поплатилась: такая же судьба ждет и французов, — их флот через две недели после войны не будет существовать.
Англичанин говорил со мною по-французски. Он обратился ко всему столу и то же сказал по-английски. Ему сочувственно закивали головами все и, перебивая друг друга, горячо заговорили на тему о необходимости и неизбежности войны. И всю дорогу все говорили о том же постоянно, горячо и настойчиво. Несколько французов, ехавших с нами, сторонились и держались угрюмым особняком.
— О, это выродившаяся нация, — говорили англичане, — чтобы убедиться в этом, достаточно привести процесс Дрейфуса. Мировое правосудие в руках каких-то капитанов. Это — позор…
— Вы думаете, — кричал отчаянно другой, — они примут вызов? Они пойдут на все уступки и никогда не посмеют драться с нами.
— Весьма вероятно: это люди прошлого, их песенка спета, — это сплошь теперь только мелочные лавочники, которые умеют думать только о себе…
Грозный океан был уже назади, мы проплыли и зимой зеленую Ирландию, плыли теперь по гладкой, как зеркало, поверхности моря, к вечеру мы подойдем к Ливерпулю, а раздражение против французов все росло и росло.
Раздражение неприятное, тяжелое.
Вообще все это общество, несмотря на то, что между ними были и ученые и люди пера, производило сильное впечатление самодовольства до пошлости, чем-то обиженных людей. Это были хозяева, ни на мгновение не забывающие, что все это, начиная с парохода, кончая последней безделушкой, — их, принадлежит им и им не надо идти ни к кому и ни у кого ничего не надо просить, — все лучшее в мире у них. Они дадут и другим, но дадут заносчиво, зная хорошо цену того, что дадут.
Эти люди энергичны и жадны к жизни. Они чистятся, переодеваются и моются несколько раз в день, всякими способами укрепляют свое тело, едят свои громадные, кровью пропитанные бифштексы с аппетитом, не уступающим дикарям. Поэзии нет в этом обществе. Интересы коммерческие, узконациональные.
Знамя, под которым двигалась некогда политика, — религия, теперь заменено другим: промышленность, национализм. Промышленность — кровь организма, кровь английского организма, немецкого, каждого в своем национальном мундире.
Перед самым приходом в Ливерпуль, за обедом, мой сосед по столу сказал мне:
— Вероятно, будет и с вами война у нас, мы вам готовим большой счет. Вы, конечно, друзей своих французов поддержите?
Другой сосед мой, старичок, лукаво подмигнул и сказал, рассмеявшись:
— Теперь, пожалуй, и не поддержат.
— Почему?
— У французов деньги взяты уже: политика ведь дело коммерческое.
— Война с русскими будет не легкая для вас, — заметил я, — потому что русские соединяют в себе свойства и диких и культурных наций. Вооружением мы, вероятно, не уступим вам, а как нация менее культурная, мы храбрее вас. У нас есть одна дикая песня, припев которой лично для меня отвратителен, но характерен, по-моему:
— Посмотрим, — пожал плечами англичанин, — флот мы ваш, как и французский, уничтожим скоро, и военный и торговый, Порт-Артур отнимем, а там что же останется у вас на Востоке?
— А Индия? — спросил я.
Англичанин рассмеялся:
— Меньше всего в Индии мы о вас думаем. Ведь это вам Индия представляется страной в двести миллионов, ждущих и не могущих дождаться вас, а мыто ведь знаем, что Индия страна культурная, мы знаем эту культуру, потому что мы создали ее. Кроме Англии, нигде нет такого самоуправления, таких законов, таких школ, как в Индии. Индию надо отрывать зубами от Англии, надо побороть прежде всего сопротивление двухсот миллионов людей. Идите в Индию, там вас хороший сюрприз ждет.
— Много заслуг у англичан, — покачал я головою, — но кружат они вам головы.
— Нет, не кружат, — американцы, немцы, японцы будут с нами, а остальной весь мир нам не страшен, да его и надо победить и прежде всего пропеть «De profundis»[17] латинским расам.
Я большой поклонник английской культуры, вносящей действительное равенство всех и для всех, признаю все их заслуги пред человечеством, но этот тон раздражал до желания невзгоды этой нации в ее же интересах. Желание, впрочем, признаю, вполне несправедливое и мимолетное.
IX
В Европе и дома
Под влиянием общества на пароходе «Лукания» и его настроения я изменил первоначальный свой план остановиться на несколько дней в Лондоне, в этом центре современного культурного мира, и решил приехать сюда когда-нибудь в более спокойное время, когда не будет портиться впечатление от диких воплей этих вдруг пожелавших крови и смерти людей…
Лондон поэтому я видел только в тумане только что начинающегося прекрасного розового утра. Я ехал проездом на вокзал по Пикадилли, пустой, безлюдной, и видел только, как в первых лучах солнца женщины мыли подъезды и тротуары.
На вокзале я успел выпить кофе, купил какой-то юмористический журнал, и мы поехали.
Карикатура: молодая женщина, в трауре, с легкомысленной заплаканной физиономией, сидит на террасе над морем, а старый англичанин отчитывает ее за легкомыслие. Он постоянно повторяет: «Вы молчите? Вы растерялись до неприличия, — вот до чего вы себя довели…»
Это было как раз в период тех трех недель, когда Франция молчала на ультиматум англичан, а потом покорилась и приняла все их требования.
Это был тяжелый период унижения для французов.