— Скажите, — перебил я его, — правда, что в Японии на любой девушке можно жениться на месяц, на два?
— Можно, но, конечно, не на любой: на девушке из чайного домика.
— Только?
— Да. И моя Ми-хо-то была оттуда же. Но, хотя они и девушки из чайного домика, но на такой брак они смотрят так же серьезно, как и на обыкновенный. Ми-хо-то даже хотела и зубы себе почернить в знак вечной любви, но я категорически запретил и поклялся, что в тот день, как она это сделает, сбегу от нее. Ах, вы себе представить не можете, что за преданное, верное существо японская жена. Как она покорна, робка! О, до какого иногда бешенства доходил я от этой вечной покорности, приниженности, поклонов и приседаний! И чем больше я бешусь, тем больше боится она — забьется в угол и дрожит, сидя на корточках, и смотрит, не сводя с меня глаз. Но зато, когда подзовешь ее и погладишь, как она ласкалась! Каким гением считала меня! Нет такой глупости, в какой я не мог бы ее убедить. Не было ничего такого, чего я не мог бы сделать, по ее мнению. Если бы я сказал ей: «Ми-хо-то, завтра я уничтожу Иокогаму и всю Японию», — она поклонилась бы и сказала: «Ши, мой повелитель».
Когда она узнала, что я еду, — я, конечно, сказал, что уеду на время, — она потеряла аппетит и сон. Проснусь иногда и вижу, что она сидит надо мной и плачет. «Спи». — «Ши, мой повелитель», — свернется клубочком и лежит без движения, пока я не засну. А что я ей давал? Свою душу? Между нами ничего не было общего, — люди двух разных миров, разных понятий, — вы понимаете? Давал иногда, раз в полгода, двадцать — тридцать долларов, чтобы угостила своих родных и сделала им подарки. И какое счастье, восторг… Каким святым она ни молилась, провожая меня в дорогу: к одному побежит, к другому опять исчезнет; бегала еще к тому на горе, который бурю посылает… Каждую мою вещь, укладывая, целовала и шептала ей что-то: это она просила вещь напоминать мне об ней… А какое счастье было, когда я позвал ее с матерью провожать меня на пароход. Она только об одном печалилась, что нет от меня сына с волосами богов: белокурые волосы — принадлежность богов по их мнению. «Ах, если бы у меня был сын, — говорила она, — мне легче было бы перенести разлуку с тобой».
Н. начал раскупоривать ящичек с печением, и когда раскрыл его, то сверху печенья оказался лист, исписанный по-китайски.
Н. внимательно разбирал сперва сам, а потом перевел.
— Это ее стихи, вот их смысл: «Каждое утро я буду вставать и кланяться солнцу, чтобы оно передало тебе, как я люблю тебя. Я буду шептать ветру, чтобы он передал тебе, что вся моя душа летит к тебе. Где бы ты ни был, я всегда буду с тобой, я буду ждать тебя терпеливо, а когда не хватит больше сил — я умру, и ты тогда опять увидишь меня: я прилечу к тебе птичкой и все буду петь о своей любви».
Н. растроганно смотрел на меня и говорил:
— Нет, конечно, это очень трогательно… Правда? Я сказал ей, что приеду, но как же иначе?..
Я слушаю Н., пробую вкусное печенье и вспоминаю маленькую робкую фигурку Ми-хо-то, когда она торопливо пробиралась среди пассажиров в момент, когда надо было провожающим оставить пароход. Я вспоминаю и фигуру Н., со смущенной торопливостью шедшего впереди Ми-хо-то и ее матери. Он последний раз кивнул им головой, когда они были уже в лодке, и потом долго сидел один на палубе. Потом мы познакомились, он стал острить. Теперь, окончив свой рассказ, он сидел с таким же, как тогда на палубе, лицом и, лениво встав, говорит нехотя;
— Пора спать, cher maitre.
III
Гонолулу
Приятно увидеть опять землю, а тем более такой исключительно счастливый уголок вечной весны, как Гонолулу.
То, о чем читал только, что снилось, может быть, вечная весна, вечное тепло, то я вижу теперь собственными глазами. Великолепные пальмы, ананасы, бананы… Весь в зелени тропической растительности тонет плоский берег Гонолулу. Из-за зелени уютно выглядывает город. Праздничное тихое утро. Солнце греет своими лучами, и нежно плещется маленькая голубовато-зеленая волна о сваи набережной. Это волна все того же Тихого океана, но сам он, гигант, во всем своем великолепии там, на горизонте, а здесь, у берегов этого вечнозеленого с прекрасным климатом Гонолулу, — это залив, такой глубины, однако, что наш корабль подошел к самому берегу.
Там, на берегу, стоит толпа в самых легких костюмах: лица смуглые, загорелые. Вот бронзовое лицо малайца, вот черное негра, оливковое испанца, метиса, японца. Вот веселая свадебная группа местных колонистов: веселые, крикливые, сухие, длинноногие, все увитые гирляндами цветов. Яркая, пестрая картинка юга в блеске радостного южного утра земли. Мы все на палубе, Н. стоит в летней шляпе с тюрбаном, в костюме из легкой фланели, в цветной рубахе, с поясом, без жилета.
Вышла дама нашего стола, опять в новом, двадцать первом костюме, легкая и воздушная, в тон всей остальной праздничной обстановке.
Мы спешим на берег.
Красивый малаец предлагает нам свой парный экипаж.
— Нет, идем пешком, — говорит Н.
— Куда идем?
— Купим фрукты, пойдем прогуляемся, потом отправимся завтракать в ресторан, а потом обсудим, за город поедем, вообще узнаем…
Прямо от пристани громадное длинное стеклянное здание: это рынок. На его прилавках играет в лучах солнца и зелень, и фрукты, и рыба. Глаза разбегаются, — так ярко, красиво, свежо. Рыб целая коллекция: серебряные, золотые, белые, синие, и многие из них странных, невиданных форм.
Мы ходим по улицам. Маркизы, дома, как дачи, масса зелени, гигантские пальмы, все опять и непрерывно говорит о радостях постоянного тепла. Такой уютной, налаженной кажется жизнь. Идет громадная малайка с мясистыми, но приятными чертами добродушного лица, — род широкой блузы свободно колыхается на ней, и сквозь легкую материю проглядывает ее смуглое тело. Проходят сухие американцы, скромные, деловитые, такие же сухопарые, но чопорные англичане…
Вот городская ратуша. На ней развевается американское знамя. Три года назад эти острова были Гавайской республикой, и царили здесь испанцы. А еще год назад умер последний гавайский король Каракао. Последнее время он потерял всякий престиж и жил и умер в Сан-Франциско.
Он путешествовал как-то в Европу, облюбовал в ней Бельгию, в Бельгии — Брюссель, в Брюсселе один из кабачков, где и проводил все свое, время.
После завтрака в красивой, богатой, но страшно дорогой гостинице (здесь, впрочем, все дорого, американский доллар равняется нашим двум рублям, но ценность его, по-моему, меньшая, чем наш рубль: за стрижку волос я заплатил полтора доллара, то есть три рубля) мы отправились в местный музей. Очень хорошенькое здание с яркой картиной здешнего вулкана Мауна-Лоа (такая же картинка в гостинице), с множеством портретов разных Каракао, когда-либо здесь царствовавших. Один из них был таким же преобразователем, как наш Петр.
Вот красивое лицо молодой малайки, — это дочь одного из Каракао, бросившаяся в кратер в начале нынешнего столетия. Тогда был страшный голод и жрецы требовали человеческой жертвы, и, чтобы спасти свою родину, она бросилась в вулкан. Память народная навсегда увековечила ее, — дух ее считается покровительницей всех этих островов. Я опять подхожу к картине здешнего громаднейшего в мире вулкана. Он имеет в окружности несколько миль, и в период сильных извержений от него течет огненная река в Тихий океан. Это море огня бывает, впрочем, ярким и красивым только в исключительные мгновения, когда вулкан не спокоен, в обыкновенное же время это серо-стальное, лишенное жизни, как бы застывшее озеро. Оно далеко, верст за восемьдесят, среди гор, оголенных и лишенных растительности. Наш пароход стоит только до вечера, и нам никак не попасть туда.
В большой зале музея, — зала в два света, — во весь потолок растянулось чучело рыбы-дьявола (defil-fish) — та пьевра, которую описывал Виктор Гюго в «Тружениках моря». Здесь в Тихом океане она вместе со своими щупальцами достигает нескольких сажен в диаметре. Самое тельце ее небольшое, круглое, серо-коричневое, и от него уже идут безобразные длинные лапы-крючья. Над тельцем возвышается величиной с небольшой арбуз шар, наполненный черной жидкостью. Когда эта дьявол-рыба хватает свою жертву, она в то же мгновение выпускает эту жидкость, отчего вода делается темной и мутной, в ней и исчезает это страшное видение со своей жертвой. Одной минуты достаточно, чтобы пьевра высосала всю кровь, всю влагу из схваченного ею человека. При такой быстроте, конечно, спасение немыслимо.