Мы почти не разлучались с ним эти пять дней. Наш день распределялся так: до завтрака он работал в своей конторе, а я занимался английским языком. Кто-нибудь из нас заходил за другим, и мы отправлялись завтракать то в мою, то в его английскую гостиницу.
Время между завтраком и five o'clock (пять часов, время, когда пьют чай или кофе) мы ходим по городу, то покупая, то просто осматривая из любопытства китайские магазины.
Вот магазин шелковых изделий. Китаец приказчик говорит вам:
— Это не японская работа с нашивными узорами, это ручная китайская работа.
И работа и материя прекрасны и оригинальны.
Вот магазин, где продаются разные работы из камня и дерева.
Всевозможные игрушки, рисующие быт китайцев, с отделкой, поражающей своей тщательностью и микроскопичностью. В этих игрушках вся бытовая сторона китайской жизни: вот везущий вас дженерик и ею колясочка, вот китаянка, вот свадебный обряд, вот суд, вот всевозможные наказания: голова, просунутая сквозь бочку, голова и руки, когда человек не может лежать: две-три недели такого наказания, и нервная система испорчена навеки. А вот представления о загробной жизни; суд и наказания грешников: одного пилят пополам, другому вырывают язык, третьей вырезывают груди, а четвертого просто жгут на костре. Как красивы работы из камня, который называется мыльным камнем: разноцветный мягкий камень.
Иногда, напившись чаю, мы едем кататься за город, любимое место прогулки high life'a[12]. Здесь вы встретите и нарядные кавалькады, и группы велосипедистов, и богатые выезды с китайцем-кучером и двумя лакеями-китайцами на запятках. Остроконечные шляпы их, их косы, длинные, под цвет обивки экипажа одежды с пелеринами — все это производит сильное впечатление и переносит вас в сказочную страну роскоши и богатства, страну английских колоний.
Затем мы обедаем: два раза обедали у консула, в обществе наших симпатичных моряков. Шли разговоры о флоте.
— У японцев флот хорош, первый после английского, у немцев плох, у французов много деревянных и старых судов.
— А наш флот?
— У нас есть прекрасные боевые единицы, но ничего цельного нет. Англичане, например, раз строят — строят того же типа не менее четырех судов. Эскадра из таких четырех судов имеет и скорость одинаковую, одинаковые запасные части — словом, все хозяйство одинаковое. А у нас из четырех судов, составляющих транспорт, все, конечно, разного типа: одно имеет скорость двадцать узлов, другое — двадцать пять, третье— пятнадцать, а четвертое — каких-нибудь восемь; ну и идут все со скоростью восьми узлов в час.
Я упоминал уже о посещении нами тюрем. Тюремное китайское начальство было заранее уведомлено о том нашим консулом. Нас встретил главный судья, угостил нас чаем, очень долго на прекрасном английском языке разговаривал с генералом Саломоном, но показал нам в сущности очень мало: один деревянный флигель с чистыми комнатами. В этих комнатах на нарах сидели какие-то китайцы, с очень благодушными лицами, не похожими на лица преступников или по крайней мере людей огорченных. Да и было их очень мало. Кто-то из бывших с нами сделал предположение, что нам показывают стражу тюремную.
— Сегодня, если хотите, мы поедем в китайский монастырь, — предложил мне как-то после завтрака мой любезный компаньон.
И вот мы едем туда китайским грязным городом, едем берегом мутно-желтой реки, несколько верст едем дачами и, наконец, останавливаемся перед высокой каменной стеной. Мы сходим с экипажа и в отворенные ворота видим широкий двор, посреди которого высится круглое, с невысоким куполом, здание: это храм Будды, пагода.
За нами увязывается какой-то китаец проводник, хорошо говорящий по-английски. Два китайских монаха в длинных грязных балахонах, подвязанных веревкою, с обнаженными, низко остриженными головами, делают попытку отогнать от нас нашего проводника, но тот в свою очередь энергично отгоняет монахов, и те уже робко где-то сзади плетутся за нами.
— Однако монахи здесь очень робки, — говорю я.
— Поневоле, в Китае нет привилегированной религии, и все имеют право свободного входа во все храмы, да к тому же эти монахи плохо говорят по-английски, а наш проводник — хорошо.
Мы входим в большой, плохо освещенный храм; посреди — громадный, во весь храм, красной меди, Будда. Кругом него множество маленьких фигурок — тоже будды: будда трехголовый, тринадцатиголовый, будда с тысячью руками, будда на лотосе и без лотоса. Вдоль стен статуи других божеств: войны, мира; множество других фигур: этот помогает от такой-то болезни, тот — от другой, этот защищает от неприятеля, от того зависит урожай.
— И этим уродам молятся? Господи, какие они глупые, — весело говорила молоденькая дамочка своему кавалеру.
Новый двор и новый храм.
— Обратите внимание на украшение крыши.
Там, вверху, по карнизам и на коньке крыши, всевозможные фигуры из мира фантазии: драконы, зверье, люди. Прекрасная работа по силе и выразительности.
Мы проходим несколько дворов и храмов и подходим к последнему. У входа доносится какая-то музыка воды: мелодичная и однообразная. Двери храма тяжело затворяются за нами, и мы остаемся в едва освещенном полумраке. В темноте перед нами все та же гигантская фигура Будды на лотосе. Лицо его без желания, никаких чувств на нем из знакомых нам, кроме чувства покоя, подавляющее спокойствие.
С остриженными головами, спущенными на спину капюшонами, сидят на полу два китайца монаха: они бьют в такт металлическими угольниками и что-то напевают. Эти переливающиеся, как вода, мелодичные, однообразные звуки льются без перерыва, наполняют храм, вливаются в вашу душу, усыпляют ваш слух. Вы ловите мотив и теряете себя в лабиринте охватывающих вас звуков. Кажется, что вечно стоишь здесь, убаюканный этой мелодией, темнотой храма, покоем того, кто смотрит на вас. Точно и на вас сошел этот бесстрастный покой, и живете вы уже только отвлеченным сознанием, что вы живы. Как-то осязательно чувствуешь, как и вся окружающая меня теперь жизнь застыла, как несутся над ней века, тысячелетия.
И долго потом вы все еще слышите этот переливающийся мелодичный звон, видите громадного Будду перед собой, эти головы стриженых монахов, вечно сменяясь, по очереди, день и ночь выбивающих все тот же однообразный, мерный ритм.
— А сегодня, — сказал мне в другой раз как-то мой любезный собеседник, — мы пойдем в китайскую часть города: в Чайную улицу и китайский театр.
Мой спутник случайно или умышленно никогда не предупреждает о том, что мы увидим, и вследствие этого сила и свежесть впечатления не разбиваются.
Было часов девять вечера, когда мы вышли из дому.
— Пойдем пешком.
Мы идем частью города, принадлежащею англичанам. По обеим сторонам прекрасно вымощенной улицы красивые, с зеркальными окнами дома, сады, зелень. На каждом перекрестке — неподвижные, как статуи, индусы стражники: белые тюрбаны, длинная черная борода, оливковые лица, длинный взгляд черных, каких-то сонных, точно загипнотизированных глаз.
А вот предместье, жилище метисов — помесь португальцев с разными аборигенами Востока. Тесные улицы, скученные бедные дома.
Когда-то португальцы были здесь такими же хозяевами, как теперь англичане. Потомки их, метисы, занимают более скромное общественное положение: это писаря, счетчики, третьестепенные приказчики.
Эти все сведения, пока мы идем, сообщает мне мой спутник, а я тороплюсь запечатлеть в памяти и прочесть что-то во встречающихся нам метисах.
Вот идет усталый, задумчивый, бесцветный брюнет, с желтым лицом, плохо покрытым растительностью, с жесткими волосами на голове. В фигуре нет силы, упругости, красоты — что-то очень прозаичное и бездарное.
Вот она — в европейском платье от плохой модистки, без корсета, без желания нравиться, вся озабоченная какими-то прозаическими соображениями, вероятно о хозяйстве, о дороговизне жизни. Скучная жизнь, когда надо тянуться за тем, «что принято, что скажут?» Не стоит выеденного яйца.