— А если ветер неделю будет такой?
— Надо ждать.
— А если до зимы?
— Весной поедем.
— Чего боится капитан?
— Лодку разбить.
— Пусть бьет.
Капитан смеется. Переводчик переводит.
— Капитан говорит: если разобьет лодку, все будут в воде, а сегодня холодно.
— Ничего, вода все-таки теплее воздуха.
Я начинаю приводить ему доводы: провизия вышла, серебряных денег нет больше, золотых и бумажек не меняют.
Кое-как В. В. переводит, что перекат называется Наун-менлазо, — в нем большие камни расположены в шахматном порядке, — очень трудно и без ветра лавировать между ними, а при ветре наша «Бабушка» и совсем не станет слушаться руля.
Мысль потерять хоть один день вгоняет меня в такую тоску, что я еще энергичнее убеждаю и до тех пор, пока капитан не соглашается.
Наш капитан такой молодец, что с ним ничего не страшно. Но когда мы подходим к перекату, запертому, действительно, двумя отвесными скалами, как косяками, видим кипящую воду и саженные вскакивающие и тут же проваливающиеся волны, когда капитан объясняет, как поступать в случае крушения, на душе делается жутко и, переживая еще одну новую опасность, в тысячный раз упрекаю себя в неисправимости.
Но уже «Бабушка» влетает в ревущий водопад, мы несемся, поворачиваемся набок, кажется, совсем опрокидываемся, отбрасываемся в другую сторону. Рев воды, ветра, дикие нечеловеческие окрики капитана, как статуи от напряжения матросы… И мы опять уже на спокойной глади, и страшный перекат уже сзади, а капитан весело смеется и качает головой.
Мы едем дальше, но холод такой нестерпимый, что впору бросить всякое писанье, сидеть, дрожать и щелкать зубами; особенно когда река делает поворот к северу, а при ее извилистости таких северных поворотов, кажется, больше, чем южных.
Здесь на китайском берегу везде моют золото, и капитан говорит, что здесь попадаются иногда довольно крупные самородки.
По обеим сторонам по-прежнему множество деревень, которых нет на обычной сорокаверстной карте, а тех, которые изредка помечены на карте, нет в действительности.
Напрасно называешь те имена деревень, которые должны бы быть, — нет, и никогда и не слыхали таких имен.
Провизия наша подходит к концу, а между тем ни золота, ни бумажек нигде не принимают.
Вся надежда на китайское торговое село Уэй-саго, к которому мы теперь подъезжаем.
У отлогого берега шаланд двадцать, нашего покроя, с высокими мачтами и флажками: белыми, голубыми, красными.
Как только пристали, нас сейчас же окружила густая толпа китайцев. В. В. ушел менять деньги, а мы ждем его.
От китайских судов, к которым мы пристали, вонь нестерпимая.
— То от их еды, — объясняет Бибик, — бо мабуть дохлых собак ели. Ему какая падаль ни попадется — все годится. А потом так и носит дух от той падали по неделям.
Какой-то франтоватый китаец, высокий, с узкими плечами, молодой с щегольской, наполовину искусственной косой что-то с пренебрежительной гримасой объясняет толпе по поводу наших инструментов, вещей, платья. Слышно часто: мауза, — что значит стриженый. Это презрительная кличка для всякого европейца.
Ах, хорошо бы разменять деньги и купить чумизы, спичек, китайского сахару, рису.
Вот идет, наконец, В. В. Он в своей голубой шубе с китайским воротом, разрезами по бокам и шапочке Меркурия, очень напоминает фигуру наших бояр XV столетия. И сапоги желтые, и идет вперевалку.
Но вид у него не торжествующий.
За ним катит широкой походкой, в непромокаемой куртке, неладно, да крепко сшитой, П. Н.
— Не меняют, — кричит он издали.
— Что же делать?
— У меня два доллара есть, — говорит В. В.
Ну, хоть чумизы да спичек купим. Но и чумизы не оказалось; купили дробленую кукурузу.
Надоело все это и грязно. В каждом блюде китайских волос, как салата, накрошено: жесткие, черные, они секутся и летят, как перед весной летит с лошадей шерсть. Стакан чаю подадут, и сейчас же в нем, кроме пятен жира и аромата его (у нас одна кастрюля, в которой все варится по очереди), масса черных волосиков. Прибавим ложку китайского желтого сахару, и прибавится еще одним неприятным специфическим запахом больше.
Иногда я закрываю глаза и хочу вспомнить вкус наших блюд. Но ни одно из них не вызывает больше моего аппетита, мне кажется, я навсегда потерял аппетит к какой бы то ни было еде. Смотришь на нее с отвращением и принимаешь, как лекарство, без которого не проживешь. Вот уж никакого чревоугодничества в этой обстановке нет. На горах вместо дождя выпал снег, и так печально все говорит о зиме, холодных днях.
Пора, пора бы и нам, залетным птицам, лететь, если не в более теплые края, то хотя в родные и во всяком случае с домами, в которых печи, у которых можно отогреться.
В этом китайском селе из девятнадцати фанз одна принадлежит начальнику города, девять под лавками, пять под гостиницами, и таким образом для обыкновенных жителей остаются четыре дома.
Все дома — тип двойных крестьянских изб, вымазанных глиной и крытых камышом.
Только водочный и масляничный заводы в стороне от села и обнесены белой стеной.
Китайские телеги двухколесные, неуклюжие, их везут четыре-шесть мелкорослых лошадок.
Это село — одно из крупных торговых центров. Здесь скупается золото и продаются добывателям его и другим охотникам хунхузам дробь, порох, пули, ружья и прочие необходимые припасы.
Один китаец торговец, свесив предложенный нами золотой в девяносто долларов, предложил за него одиннадцать долларов, — очевидно, по курсу скупаемого им здесь золота. Но и этим скупщикам золото привозят тоже больше скупщики, и можно представить, что получает непосредственный добыватель.
Солнце выглянуло перед закатом и бросило сноп фиолетовых с непередаваемо нежным отливом лучей на две горы, и горят они, как прозрачные, каким-то чудным светом среди печального сумрака остальных гор. Но и в сумраке они в бархатных своих одеяниях волшебно хороши. Словно дворец богатый в полумраке, и только одна комната его горит огнями и льет свой свет в нарядный полусвет других комнат.
И, несмотря на нестерпимый холод и ветер, нельзя не поддаться прелести этого холодного, но прекрасного, как мечта, как сон, заката.
Как ни прекрасна природа всегда и во всем, но мы все стоим на палубе нашей «Бабушки» и напряженно высматриваем первую самую маленькую фанзу, чтоб променять весь этот волшебный, но ледяной дворец на маленькую, душную, с насекомыми и сверчками глиняную комнату фанзы.
И вдруг страшно, до безумия почувствовался родной камин, близкие сердцу лица. Перенестись на одно мгновение — не надо пищи, не надо удобств, но увидеть, согреться душой и телом. Какой бы то ни было ценой можно ли исполнить это желание? Нет, нельзя.
Уныние ненадолго. Да и мне ли унывать, так счастливо вырвавшемуся из всех случайностей совершенно первобытного, неизведанного пути. Уж совсем было попались в лапы кровожадных хищников. Приди они раньше, они и фанзу зажгли бы раньше, и лошадей перестреляли бы, да и мы куда делись бы ночью? Волей-неволей должны были бы показаться невидимому врагу и попасть под расстрел.
Но и живые, без лошадей, за сотни верст от жилья, куда бы мы делись от них? Ничем не рискуя, ночь за ночью, они расстреливали бы нас, пока не покончили бы с последним, уверенные, что все, что с нами, при нас и осталось бы.
А застигни этот холод нас на Пектусане, где теперь, вероятно, градусов пятнадцать, да при ветре, превращающем эти пятнадцать градусов в нестерпимый мороз. Заблудись мы там в такую ночь, как прошлая, начало которой было такое теплое, и мы все там и остались бы, превратившись в такие же ледяные сосульки, которые висели по его скалам и тогда уже, когда мы были там.
Я понимаю теперь тот страх, который охватил Дишандари, когда ночью тогда пошел вдруг снег.
Спокойный и мужественный, он заметался тогда и упал духом и говорил, как человек бесповоротно погибший.
И после такого счастливого в конце концов результата могу ли я роптать? А вот и фанза наконец, уныние мое быстро прошло, и я уже радостно оглядывался в крошечной, наполненной кукурузой, угарной, но теплой комнате фанзы, где приютили нас.