Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А по-русски ты читаешь? — спросил я.

— Да, я читаю по-русски.

— Какие же русские книги ты читала?

— Читала товарища Пушкина, товарища Маршака, товарища Чуковского…

— А Пантелеев ты читать? — спросил Жан.

— Ах, папа, чтоб тебя! Не «читать», а «читала». Нет, вас я не читала, — обратилась она ко мне, — у меня нет книжек.

Я обещал ей прислать.

— Недавно был день моего рождения, — сказала Ида. — И вы знаете, какой роскошный подарок я получила в этот день от Мизу!..

Я поинтересовался, что же именно ей подарили.

Ида улыбнулась.

— Мизу, можно? — спросила она у дочки. И, достав из чемодана большой лист плотной веленевой бумаги, разложила его на столе. Там было нарисовано цветными карандашами или мелками целое богатство, целый универсальный магазин.

Мизу водила пальчиком по бумаге и объясняла:

— Это — пальто, манто. Это — колье называется. Это я не знаю, как по-русски…

— Кольцо.

— Ага. Кольцо. С диамантом. Вы заметили, как он сверкает, диамант!

Из огромного многогранного бриллианта вылетали во все стороны оранжевые пунктирные лучи.

— А это бутылка с духами. Шанель. Самые лучшие. Это — пять, шесть, семь пар туфель. Это загородный дом. La villa по-французски. Это платья. Нравятся вам?

— Да. Очень. Прекрасные платья. А какие красивые сумки! Мизу, милая, а это что такое?

На синем неуклюжем квадрате был нарисован большой красный крест.

— А это… это я тоже не знаю, как сказать по-русски. Маленькая аптека. Там йод, бинт, вата и другие разные лекарства.

И заметив, вероятно, на моем лице некоторое недоумение, она сказала:

— Вам интересно, зачем я подарила мамочке эту сумку? Да? Ну, а вдруг если мамочка порежет пальчик?

Я взглянул на Иду. В ее глазах блестели слезы. Написал сейчас это и подумал: сентиментально. Но — что ж делать. Слезы были. Самые настоящие.

Полгода спустя я написал обо всем этом маленький рассказ. Он так и назывался: «Мизу». Только действие из Одессы я перенес во Францию, в Париж. Этот рассказ и до сих пор где-то лежит у меня, покрывается пылью времени. Печатать его я никуда не давал и никому никогда не показывал. Было стыдно почему-то…

15

На другой день я уезжал из Одессы. Проводить меня на вокзал приехали все трое. Мизу держала в вытянутой тоненькой ручке чахлую красную гвоздику.

Из Ленинграда я послал ей, как обещал, книжки — свои и чужие.

А через какое-то — уж не помню, долгое или короткое, — время приезжает ко мне из Одессы редактор ВУФКУ уговаривать писать новый сценарий. Сценария я тогда писать не стал, но гостю из Одессы был рад. И первое, о чем спросил у него:

— Как там поживает Жан Ло?

— Какой Жанло? А-а, Лодс! Француз? Уехал.

— Куда уехал?

— Да к себе обратно — во Францию.

…Сейчас вспомнилось почему-то. В тот год, когда я дописывал, допахивал свою многострадальную комедию и жил в Одессе на частной квартире, у хозяйки, которую звали Клара Босая, зашел ко мне как-то по небольшому делу начальник сценарного отдела М. Г. Корик. Прощаясь, пожимая мне руку, он бегло оглядел мое не ахти какое роскошное жилище и с вежливой, светской улыбкой бархатным южным голосом спросил:

— Не скучаете за «Лондонской»?

Я ответил, что — да, немножко скучаю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сколько же с той поры времени прошло! И скольких не стало — из тех, кого я упомянул на предыдущих страницах! Нет Эльзы Юрьевны, нет Маршака, Чуковского, Ильина, Кассиля… Нет Леона Муссинака. Нет Елены Ильиной, и нет той девочки, подвиг которой она воспела. Ушел Ю. К. Олеша, и много ушло, наверно, за ним его учеников и последователей, «олешианцев» и «неоолешианцев». Не знаю, что с Жаном, с Идой. Где Мизу? Ведь если она, дай бог, жива, она уже немолодая женщина!

— Не скучаете за «Лондонской»? — спросил меня когда-то молодой интеллигентный одессит.

А ведь скучаю, скучаю, Михаил Григорьевич, даже сегодня, сейчас вот, в эту минуту ужасно скучаю за «Лондонской»…

История одного автографа*

Одно из самых стыдных воспоминаний моей юности, а может быть, и всей жизни связано с именем Корнея Ивановича Чуковского. Это тот случай, когда воспоминание не только причиняет боль, но заставляет тебя хвататься за голову, кусать губы, стонать, морщиться и даже, — как это было и со Львом Николаевичем Толстым, — подпрыгивать.

Я совершенно не помню, с чего это началось, почему и при каких обстоятельствах Корней Иванович предложил мне участвовать в прогулке с американцами. Впрочем, почему он пригласил именно меня — об этом я теперь догадываюсь.

Передо мной лежит его недатированная записка. Думаю, что это 1929 год.

«Дорогой Алексей Иванович.

Какой ужас, что у Вас нет телефона! Умоляю Вас простить меня: меня спешно вызвали по важнейшему делу. Но живой или мертвый, я буду в 64 очаге в 11 часов утра.

Точный адрес:

Лахтинская 15. Близ Большого проспекта. 64 очаг. Трамвай № 22.

Приходите непременно!

Простите!

Ваш Чуковский».

И другое письмо — открытка от декабря 1929 года. В конце ее такие строчки:

«Американец вновь собирается к нам и пишет мне любовные письма. Во всяком письме он кланяется Вам.

Он для чего-то учится русскому языку. Вскоре будет читать и „Крокодила“ и „Шкиду“…»

О ком идет речь, что это за американец? Хоть убейте, не знаю. Не знал и тогда. Имени его я тоже не запомнил, хотя долгое время у меня зачем-то хранилась его визитная карточка. Кажется, д-р Гордон, или Грэхем, или что-то в этом роде. На «г».

Помню только, что высокий, веселый, румяный и, на мой тогдашний взгляд, пожилой, то есть лет под сорок, вероятно. (Мой тогдашний взгляд — это взгляд двадцатилетнего.)

Вообще-то этот д-р Г. не был главной фигурой. Главной фигурой была старая — эта уж по-настоящему старая — американка, миллиардерша, этакая госпожа из Сан-Франциско, приехавшая в Страну Советов, чтобы познакомиться с постановкой у нас воспитательного дела. Интересовалась она и маленькими детьми, даже грудными, и подростками, и мальчиками нормальными, и ребятами социально запущенными, то есть правонарушителями, малолетними преступниками. Думаю, что именно поэтому Корней Иванович и пригласил меня участвовать вместе с ним и американцами в посещении 64-го очага. Об этом очаге я тоже, увы, ничего не могу рассказать — опять провал в памяти. Зато очень хорошо помню наше возвращение оттуда. Летний солнечный день. Мы идем по Невскому мимо Казанского собора, и Корней Иванович рассказывает американцам — обо мне. Говорят по-английски, на языке, которым я не владею, но я отлично понимаю, что речь идет обо мне, и понимаю, о чем именно говорят. Корней Иванович, не жалея красок и не жалея вдохновения, рисует перед нашими спутниками историю малолетнего злодея, юного гангстера, прославленного бандита. Отдельные слова мне понятны: тюрьма, Сибирь, взлом, взломщик, побег… По тем любопытным, даже, пожалуй, неприлично любопытным взглядам, которые то и дело бросают на меня заокеанские гости, я могу догадаться, что они страшно увлечены, заинтересованы и заинтригованы. Тем более что ведь бандит, который скромно, как мальчик, шагает сейчас возле них по обочине тротуара, уже не бандит, а «бывший бандит». Он перековался. Покаялся. Поставил крест на своем темном прошлом. И мало того — успел написать обо всем этом книгу.

Как же я чувствовал себя тогда — на Невском и позже, в «Европейской» гостинице, куда нас пригласили к себе американцы? Должен признаться, что мне было не только стыдно, но что вместе со стыдом и смущением я испытывал еще и чувство какой-то нелепой гордости. Да, было и противно, и лестно. Напомню, что темное прошлое, хоть и не такое громкое, за моей спиной все-таки стояло. Стояло совсем еще рядом. И ему, этому прошлому, было нетрудно разбудить во мне, на минуту или на час, это глупое тщеславие уличного мальчишки.

85
{"b":"179747","o":1}