Он свою серебряную саблю выхватил и говорит:
— Ты что?!
Потом говорит:
— На обман взяла? Издеваешься над нами?
Тут из толпы этот, в шляпе который, выскочил и говорит:
— Рубай ее, атаман! А ну, рубай ее, красную гадину!
Тут и другие, слышу, тоже кричат:
— Обманщица!
— Обдурила нас!
— Застрелить ее надо!
— Стреляй в нее, атаман!
Я думаю: «Ну, что ж! Сейчас застрелят».
Зажмурилась даже. Потом говорю:
— Я ж не нарочно.
И заплакала.
Атаман меня за плечо схватил, в глаза посмотрел и говорит:
— Так, значит, ты говоришь, плотина — там, в той стороне?
— Там, — говорю. — Вот честное слово — там.
Он говорит:
— А ну, становись на колени.
Я не подумала — стала.
— Перекрестись, — говорит.
Я и перекрестилась.
Тогда он саблю обратно вложил, по рукоятке ладошкой похлопал и говорит:
— Если обманешь, сам на месте тебя вот этой саблей зарублю.
Потом на коня вскочил и кричит:
— Эй, вы, черти окаянные, поворачивай!.. Конные вперед, переменным аллюром — за мной!..
Гикнул, свистнул и вдруг коня придержал, нагнулся, схватил меня под мышки и — к себе в седло.
— А ну, — говорит, — показывай нам дорогу.
Потом еще раз свистнул, лошадь рванула, и я чуть из седла не вылетела.
Назад в город
Я даже кричать не могла. Я будто вся деревянная стала. Лошади в холку вцепилась, зажмурилась и глаз не разжимаю.
А меня так и кидает, так и подкидывает.
Соколовский орет:
— Гей! За мной! Вперед! Не отставай!..
Сзади свистят, улюлюкают, плетки щелкают, копыта стучат.
Я глаза приоткрыла — вижу: мы уже лесом несемся.
Над головой только темные ветки мелькают.
Я думаю:
«Куда же мы едем? В город? Ведь там же красные. Ведь папина дивизия пришла. А может быть, — думаю, — и не пришла никакая? Может быть, я дурака сваляла? Может быть, я в безоружный город бандитов веду?»
Подумала об этом, и даже холодно стало, будто мне снегу за шиворот насыпали.
Встреча
Но до города мы так и не доехали. Не успели. Только, я помню, мы с бандитами из лесу выскочили, — у меня над головой что-то как засвистит.
И не успела я голову наклонить, а уж слышу — Соколовский кричит:
— Стой!..
Лошадь под ним на дыбы взвилась. Удилами зазвенела. Задние на него налетели. Все смешались.
А уж где-то впереди слышу:
— Ура-а! Ура-а! Ура-а-а!
Я лошадь за шею обхватила, высунулась и вижу: бегут нам навстречу люди. И хоть они и далеко еще, а уж вижу, что это не просто люди, а военные: в шинелях, с винтовками со штыками… И столько их там бежит, что и сосчитать нельзя.
А впереди на коне командир скачет и наганом над головой размахивает…
Я его еще и разглядеть не успела, а уж у меня дух захватило и сердце в груди заколотилось.
Я, как угорь какой-нибудь, из седла выскользнула, на землю спрыгнула и — бегом навстречу.
— Папа! — кричу. — Папочка! Папка!
А за спиной слышу:
— Стой! Гадина!
Оглянулась — несется ко мне атаман Соколовский.
Весь изогнулся, чуть из седла не валится. Лицо у него злое. Глаза горят. Оскалился.
— Стой! — кричит.
И вижу, саблю надо мной поднимает.
Я съежилась. Присела. Потом у меня что-то в ушах затрещало. Что-то грохнуло. Ноги у меня подкосились. И я память потеряла.
Золотая сабля
Очнулась — кто-то мне голову гладит.
А голове больно. В голове шумит.
Где-то как будто стреляют. Где-то «ура» кричат.
А я даже и вспомнить не могу, что со мной, где я… Носом поглубже дохнула: папоротником пахнет. Глаза приоткрыла — что такое? Кто это надо мной?
Я даже головой замотала.
— Уйди! — говорю.
Страшно мне стало.
А потом посмотрела получше и узнала: Ноченька это, корова наша… Нагнулась ко мне, сопит и тепленьким своим языком плечо мне вылизывает.
Я у нее, помню, спрашиваю:
— Ноченька! Милая! Где это мы с тобой? А?
А потом голову повыше подняла и вижу: поляна или опушка лесная. Луна светит. Елочка растет. Около елочки конь какой-то гуляет, уздечкой звенит. А рядом со мной вижу: лежит человек. Лежит на спине, руки раскинул. На правой руке кровь. А в руке сабля с золотой рукояткой.
Я тут и вспомнила все. И Соколовского — атамана — узнала.
Думаю:
«Вот оно что. Значит, не убил ты меня? Значит, самого убили!..»
А в голове больно-пребольно. Прямо трещит голова.
Встать хотела — не могу. Все крутится, качается, будто я целый час на одной ножке вертелась.
Легла я и голову уронила.
Вдруг, будто сквозь сон, слышу, кричат:
— Вот она!
Я опять голову через силу подняла, вижу: люди бегут на полянку. Впереди Вася, братишка, бежит. За ним дядя Федор, охотник. А за ними с конем в поводу — папа!
Я только «папа, миленький» и успела сказать. А уж он меня на руки подхватил, обнимает, целует и в лоб, и в нос, и в глаза, и куда попало…
— Живая? — говорит.
— Живая, — говорю.
— Ну и молодец. Нам больше ничего и не надо.
А что дальше было, я уж не помню. Потому что я опять память потеряла. И как меня в город везли — не знаю. Говорят, меня папа сам на своем коне довез. А Вася и дядя Федор будто бы сзади бежали…
Выросла
Ну, а дальше и рассказывать нечего.
Бандитов, конечно, всех переловили. В тюрьму посадили.
Мост новый построили.
А я только три денька всего и повалялась в постели.
У меня ведь ничего страшного не было. Ведь Соколовский меня зарубить не успел. Папа, когда увидел, что он на меня с саблей летит, выстрелил и пробил ему руку. Сабля только тупым концом и ударила меня по затылку. Зато у меня до сих пор лысинка на этом месте осталась на память.
А я лежала — не жаловалась. Чего мне жаловаться? Со мной ведь папа рядом сидел!
Правда, нам с папой даже и поговорить как следует не дали. Уж столько народу, столько людей меня навещать в эти дни приходило, что даже неловко было.
Все они на меня глядели, удивлялись: вот, дескать, храбрая какая девочка — бандитов не испугалась!
А я хоть и молчала, а сама думаю:
«А вы почем знаете, что не испугалась? Еще как испугалась-то».
Папа у нас неделю только и погостил. А потом опять воевать уехал.
А через день или через два меня в комсомол приняли.
Как-то вечером возвращаюсь с Ночкой из стада — вижу, ребята идут. Комсомольцы. И с ними наш Вася.
Увидели меня — честь отдают.
— Здорово, — говорят, — товарищ военный инвалид. Мы к вам.
Я говорю:
— Ну что ж, милости просим.
Привела, усадила, спрашиваю:
— В чем дело?
— Дело, — говорят, — такое. В комсомол хочешь?
А я хоть и обрадовалась до полусмерти, а сама и виду не подаю. Отвернулась даже. Говорю:
— Я же — маленькая…
Тут Вася мой подскочил, кулаком по столу ударил и говорит:
— Ну, ну! Не фасонь! Ты! Матрена Ивановна! Маленькая, да удаленькая…
Ребята смеются…
— Правильно, — говорят. — Об чем разговор? Пиши заявление.
Тогда я подумала и говорю:
— Ну, хорошо, ладно. Вот с коровой управлюсь и сяду писать…
А сама думаю:
«Чего мне писать? У меня уж все написано и переписано».
У меня ведь заявление-то месяца три уж под подушкой лежало. Уж и пожелтело небось… Всё дожидалось, пока я вырасту.
1940
Камилл и учитель*
Очень давно, когда еще и тебя и меня на свете не было, и наших дедушек и бабушек еще не было, жил на свете человек, полководец Марк Фурий Камилл.
Человек этот был римлянин. И больше всего на свете он любил свою родину — Рим. За родину он готов был отдать и свободу, и счастье, и богатство, и даже собственную жизнь. Только одного он, пожалуй, не мог бы отдать даже любимой родине — это своей совести. Человек он был честный, прямой, неподкупный. Сам был такой и от других тоже требовал честности и прямодушия.