«Дорогой Алексей Иванович! Твое прелестное и печальное письмо получил и в седьмой раз начинаю ответ. Все никак не могу удержаться от советов, а как вспомню твой сложный характер, приведший тебя добровольно в Соловьевку, так и бросаю. Какие уж тут советы! Ужасно жду твоего возвращения в Ленинград».
Боже мой, до чего же знакомо, как пронзительно явственно звучит в этих словах живой голос Евгения Львовича, каким теплом и светом, неповторимым шварцевским духом повеяло на меня от этих черных машинописных строчек!
Попробую перечитать эти строчки и дать к ним пояснения.
В Соловьевскую больницу я и в самом деле пришел по своей охоте, на добровольных, как теперь говорят, началах. И пробыл там что-то около четырех месяцев. Точных чисел не вспомню, но, судя по дате и по тому, что письмо мое оттуда Евгений Львович называет не только «прелестным», но и «печальным», писал я это письмо не в самом начале моего пребывания в больнице, однако и не в конце, потому что в дальнейшем-то мне стало полегче, а под конец и совсем хорошо.
А в первые дни было худо.
На той же странице Шварц упоминает о том, что навещал меня в Соловьевке. Да, навещал. Но вот тут уж я могу с уверенностью сказать, что это свидание наше состоялось в самые первые, в самые-самые трудные дни моего добровольного заточения в Соловьевке. Позже меня навещали в больнице С.Я.Маршак с невесткой и внуками, несколько раз приходил ко мне старый мой друг Ваня Халтурин, бывали и другие друзья-москвичи. Все эти посещения я хорошо, со многими подробностями запомнил. А вот свидание со Шварцем держится в памяти смутно, вижу Евгения Львовича как в бреду, как в горячечном сне. Помню лицо его, испуганное, растерянное, даже как бы ошарашенное. Помню, как вымученно шутил он в тот раз (называл меня по-французски, в нос: дип-соман!), как трогательно старался глядеть мне прямо в глаза, а сам все косился на моих нервных товарищей, на их не очень чистые халаты, на их не совсем спокойные лица.
О чем же мы говорили тогда с ним в этом шуме и гвалте? Так бы я, пожалуй, и не вспомнил, о чем, а вот одна фраза в его письме напомнила.
Надо сказать, что Евгений Львович не был большим охотником писать письма. Над моим педантизмом в делах переписки он, бывало, даже посмеивался. Сам же если и писал, то совсем коротко. Почти все его письма ко мне написаны от руки — большими ломаными, угловатыми, какими-то готическими буквами. А это письмо отстукано на машинке — на двух больших, плотно забитых строчками листах. Желая развлечь меня и отвлечь, он рассказывает мне обо всем на свете: и о премьере своей новой пьесы в Ермоловском театре; и о том, как ездил он накануне справлять день рождения Наташи, дочери… Много места уделено внуку, еще больше — недавно родившейся внучке Машеньке.
Среди прочего есть в этом письме и довольно грустный рассказ Шварца о том, каких титанических усилий стоило ему добиться продления аренды на тот маленький, почти игрушечный домик в Комарове, где жили они с Катериной Ивановной с конца сороковых годов (и где — к стыду нашему — до сих пор нет даже подобия какой-нибудь мемориальной доски).
«До вмешательства Обкома, отказывая в продлении аренды, кто-то из исполкомовского начальства намекнул на В. Вот как ты был прав, когда обсуждали мы фельетон „За голубым забором“. Ты предсказал, что отразится он на всех нас. И вот не прошло и месяца, как наш скромный серый забор припутали к голубому».
О каком голубом заборе идет речь? Вспомнил, о каком… Как раз в те дни, а может быть, и в тот самый день, когда Шварц сидел со мной в полутемном коридоре Соловьевской больницы, в одной из московских газет, кажется в «Комсомолке», был напечатан фельетон, где речь шла о не совсем благовидном поведении одного московского литератора. Мы с Евгением Львовичем говорили об этом фельетоне. Как я уже сказал, настроен я был в те дни сверхмрачно, на все окружающее смотрел соответственно и в фельетоне этом ничего доброго не увидел. Я напомнил Евгению Львовичу о поганом свойстве обывателя делать скоропалительные обобщения, особенно когда дело касается людей более или менее известных, имеющих отношение к искусству: писателей, художников, артистов. В годы моей юности, когда я был еще начинающим, долгое время одолевал меня письмами некий малограмотный провинциальный читатель. Причем моими литературными трудами он меньше всего интересовался, а просто давал мне всякие деловые поручения. И когда одно из этих поручений я выполнить не смог — не достал и не выслал ему какой-то сложный проекционный аппарат эпидиаскоп, — он написал мне грозное, пышущее гневом письмо. Из этого письма мне запомнились язвительные слова о столичных писателях, «то и дело разъезжающих вокруг Европы и отдыхающих на своих виллах на берегу Женевского озера». Я процитировал эти слова, Евгений Львович посмеялся. Но когда я высказал опасение, что читающий обыватель не преминет всех нас — пишущих, рисующих, танцующих и поющих — поставить на одну доску с героем фельетона, пересадит нас из коммунальных квартир «на берега Женевского озера», он сказал что-то вроде «брось ты!» или «выдумываешь!».
И «вот как ты был прав» — пишет он теперь, три недели спустя.
Письмом своим он явно хочет меня расшевелить, развеселить, но на этот раз это ему не очень-то удается. Вот он рассказывает, как встретились они на островке у Финляндского вокзала с Анной Семеновной Кулишер. Напомню, что Анна Семеновна славилась в литературных кругах не только как первоклассный переводчик, но и как человек с очень сложным характером, — язвительность ее шуток, острот, эпиграмм была убийственной.
«Встретились мы у такси, — пишет Евгений Львович, — и ей досталась машина с бортовым номером 666. Честное слово, не вру. Я ей показал на это звериное число. И она без особого удивления воскликнула: „Смотрите пожалуйста“».
Смешно? Да, но почему-то не очень. Может быть потому, что и Анны Семеновны теперь уже нет.
О себе Шварц пишет коротко:
«Я здоров».
Но это неправда, он уже не был здоров. Просто он и в этом случае не хотел меня огорчать.
Последнее время он жаловался (не часто, лишь в минуты душевной слабости), что ему невесело в Комарове. И это письмо кончается таким, невольно вырвавшимся признанием:
«Ощущение, что из Комарова что-то ушло, выдохлось, — продолжается. Поэтому мало гуляю».
Но тут же, будто спохватившись, он пишет:
«Алексей Иванович, дорогой, напиши еще и приезжай. Полечим тебя общими силами. А? Ведь мы тебя любим, а это помогает. Приезжай!
Твой Шварц».
Выписывая сейчас эти милые, добрые слова, вдруг почувствовал такой высокий прилив дружеской нежности, такое тепло на душе и вместе с тем такую ужасную безысходную горечь, будто не восемнадцать лет назад, а вчера или сегодня мы вернулись с похорон Шварца.
1978
Ни на один оборот*
(К 95-летию Б.С.Житкова).
Удивительное дело: исполняется девяносто пять лет со дня рождения Бориса Степановича Житкова! Человека, с которым я был близко знаком. С которым какое-то время дружил. И который запомнился мне — не молодым, нет, но в самую горячую пору его физического и духовного цветения. И вот уже — без малого столетие!..
Необычайна судьба, ослепительно ярок талант, беспредельно широк житейский и творческий диапазон этого человека. Не хватит, пожалуй, газетного столбца перечислить все его профессии, все путевые маршруты, все, что он делал, видел, помнил, знал, умел.
Штурман дальнего плавания, моряк, кораблестроитель, химик, он был одновременно и музыкантом, и рыбаком, и плотником, и ученым-ихтиологом, и дипломированным фотографом. В разное время и в разных местах он проектировал суда для среднеазиатских рек, организовывал вечерние курсы для рабочих, составлял учебники, устраивал театр теней, дрессировал животных, летал на аэроплане, плавал на подводной лодке, изучал на практике бондарное, токарное, слесарное и другие производства, ставил балет в Народном доме, читал лекции рабфаковцам, занимался агротехникой…