Талантливость его проявлялась буквально во всем, за что бы он ни брался. Русский человек, уроженец Новгородской губернии, он свободно читал, писал и говорил по-французски, по-немецки, по-английски, понимал новогреческий, арабский, румынский, польский, татарский, датский, турецкий… Способности его в овладении языками были поразительны: французы принимали его за уроженца Лиона, англичане — за англичанина, грузины — за чистокровного тифлисца. Сестра его рассказывала, как однажды в Лондоне Житков зашел в лавочку, где обычно покупал папиросы.
— Что-то вас долго не было видно, сэр, — говорит хозяин. — А-а, вы были в Дерби!
А Житков и в самом деле только что вернулся из Дерби.
— Да. Но — как же вы узнали об этом?
— Родной говор услышал, сэр. Я ведь сам из Дерби.
Легкие ноги Житкова носили его по всему свету. Еще в ранней юности, не будучи большевиком, не принадлежа ни к какой политической партии, он несколько раз ходил по заданию революционного подполья на паруснике за границу — в Варну и Констанцу, — привозил ящики с нелегальной литературой и оружием. В Архангельске он служил инспектором «Русского ллойда». Осенью 1905 года в составе студенческой дружины боролся на одесских улицах с погромщиками. На Енисее командовал экспедиционным судном «Омуль». В Дании, в Копенгагене, проходя студенческую практику на механическом заводе «Атлас», изучил последовательно все профессии квалифицированного рабочего-металлиста. В годы первой мировой войны, работая на приемке авиационных моторов для русской армии, исколесил на мотоцикле всю Англию. Дважды он совершил путешествие, которое в старину называлось кругосветным, — был в Индии, в Китае, в Японии, на острове Мадагаскар…
Казалось бы, всех этих приключений и злоключений, путешествий, географических названий с избытком хватило бы на одну жизнь одного человека. Но получилось так, что все это было только начало, пролог, предисловие, а главное и основное ждало впереди.
На сорок втором году жизни Борис Степанович написал и напечатал в ленинградском журнале «Воробей» свой первый рассказ. Через полтора года — он уже самый известный в нашей стране детский писатель-прозаик. И все, что было до тех пор, забывается, меркнет, стушевывается. Сюда, в литературу, в книгу он переносит весь свой богатейший жизненный опыт, весь блеск своего дарования, весь пафос своего отношения к труду и к людям труда.
Книги Житкова и сегодня, через тридцать девять лет после его смерти, читаются взахлеб. Вот взял вчера его «Избранное», выпущенное лет пятнадцать назад Детгизом, погрузился с головой в эту книгу и читал до глубокой ночи, пока не дочитал до последней точки. Житков — писатель, который не мог, не умел писать неинтересно. Что бы вы ни взяли: рассказы его для самых маленьких, или «Морские истории», или двухтомный роман «Виктор Вавич», или книжку научно-художественную, такую, как «Телеграмма», или «Паровоз», или «Про эту книгу» — все это с первой же страницы захватывает вас, увлекает, завлекает и держит и напряжении неослабевающем. В 1926 году Житков писал нашему общему другу И. И. Халтурину:
«…Хочу завернуть курс дифференциального исчисления с цветными картинками для рабфаковского человека. Чтоб читалось, как роман, как Рокамболь, и чтоб ни на волос не отходить от математических догматов…»
Могу представить себе, какое счастье должны были испытывать те, кто когда-нибудь учился у Житкова (а ведь он, кроме всего, несколько лет преподавал — на рабфаке и в среднем техническом училище). Он считал — и свято верил в это, — что «невозможно, чтоб было трудно учиться: надо, чтоб учиться было радостно, трепетно и победно».
Радостно, трепетно и победно учится у Житкова уже не одно поколение советских людей. Учатся на его книгах — мужеству, благородству, честности, верности, любви к родине и к человечеству. Учимся у него и мы, пишущие. Учимся нашему литераторскому делу. Ибо правильно сказал когда-то, вспоминая о Житкове, К. Федин:
«Мы очень часто в писательской среде применяем слово „мастер“. Но мастеров среди нас не очень много. Житков был истинным мастером, потому что у него можно учиться письму: он писал, как никто другой, и в его книгу входишь, как ученик — в мастерскую».
Борис Степанович работал в советской литературе всего четырнадцать лет. За эти четырнадцать лет он создал 192 литературных произведения, напечатал 60 книжек! Это был не только талантливейший мастер, но и великий труженик. И лучше, чем кто-либо другой, он знал, ценой каких усилий достигается совершенство. «Изодрал руки, отмахал плечо, но не сдался», — писал он еще в студенческие годы отцу.
Даже смертельно больной, Житков не переставал трудиться. По собственному его слову, до последней минуты он жил — и завещал жить другим, — «ни на один оборот не сбавляя вращения ума и духа».
Гостиница «Лондонская»*
1
«Была температура, какой не было пятьдесят лет».
Это написал в своей записной книжке Илья Ильф. Может быть, он пошутил, а может быть, и не шутил, а имел в виду ту самую одесскую зиму. Тогда несколько дней подряд ртуть в огромном гулливерском термометре на Дерибасовской стояла на тридцати градусах ниже нуля. Снега не было, но все, что может сковать мороз, было сковано. В порту набилось больше, чем когда-либо, наших и иностранных пароходов, другие, сжатые льдами, застревали на подходе к городу.
Уже с вечера и всю черную южную ночь далеко в море и где-то внизу, на волнорезе, жуткими, горестными голосами-воплями перекликались сирены.
В один из таких мглистых, пронзительно ветренных вечеров я быстро шел, почти бежал по совершенно пустынным, гулким, промороженным улицам к себе в гостиницу и где-то в переулке за оперным театром услыхал смех и веселые голоса. Навстречу мне валила шумная компания подгулявших молодых людей. Некоторые из них, причастные к искусству, были мне знакомы. Среди тех, кого я не знал, бросился в глаза высокий длинноносый детина в сильно потрепанном кожаном коричневом пальто и в синем берете, напяленном так плотно, что были закрыты и лоб и уши. Вид у него был самый, что называется, плачевный. Нос лиловый, брови совершенно белые, лохматые. В довершение всего подпоясан он был старым солдатским кушаком с металлической пряжкой. Еще издали я увидел и понял, что смеются и подтрунивают именно над этим человеком. По-шутовски же и знакомили меня с ним:
— Разрешите, товарищ Пантелеев, представить… Ванька! Француз… Чистокровный парижанин.
При этом человек, знакомивший нас, хлопнул француза Ваньку по плечу. Тот выдавил из себя улыбку, с еще большими усилиями извлек из кармана и протянул мне совершенно окоченевшую руку. Сдерживая стук в зубах, он назвался. Я не расслышал. На очень плохом русском языке он сказал, что знает меня, слыхал от Луи Арагона. Я догадался, кто это, но подумал, что сейчас этот парень больше всего похож на пленного наполеоновского солдата, какими их изображал Верещагин.
На другой день мы столкнулись в коридоре «Лондонской» гостиницы. На этот раз он не выглядел жалким. Вид у него был вполне европейский, демократичный и вместе с тем по-парижски элегантный… Серый костюм. Под пиджаком темно-синий ворсистый свитер. Здоровый румянец на щеках, голубые глаза, светлые, совершенно льняные, приглаженные на косой ряд волосы. Это был Жан Ло (или Jan Lods, как было сказано в его визитной карточке), парижанин, кинорежиссер, ученик Рене Клера. Оба мы почему-то очень обрадовались этой нашей встрече и еще больше обрадовались, когда выяснилось, что живем мы в одной гостинице и даже на одном этаже. Скоро мы с Жаном близко сошлись и даже подружились. Началось наше сближение с того, что я взял над ним шефство, решительным образом отбил его от той компании веселых молодых людей, которые спаивали Жана и для которых этот плохо говорящий по-русски человек, поминутно ошибающийся, смешащий публику, был всего-навсего «Ванькой», шутом гороховым.