— Поздравляю, — сказал он с какой-то недоброй усмешкой.
— С чем? — спросил я.
— А вы что — не знаете?
— Нет.
— Мы где, по-вашему, находимся?
— В Хиросиме.
— Повернитесь, пожалуйста, на сто восемьдесят градусов. Мы — в Осаке.
Да, оказалось, что мы вернулись в Осаку. Хиросима нас не приняла: там в этот день началась забастовка транспортников. Узнать об этом было почему-то приятно. Все-таки это было признаком жизни: на кладбищах ведь не бастуют.
Собрались уже все наши. Интуристский гид пересчитывал нас. И тут мне еще раз повезло: я увидел, совсем близко, серое пальтишко Эмико. Девочка сидела очень неудобно, как-то скрючившись, в синтетическом кресле и, уткнувшись лицом в его черную спинку, опять плакала. Мать и отец ее стояли рядом и, покачивая головами, что-то негромко ей говорили.
Я подошел, поклонился. Оба они церемонно, на японский лад, то есть чуть ли не под прямым углом, согнули спины.
— Эмико, — сказал я, — что с тобой, маленькая?
Услышав мой голос, девочка оглянулась, оторвала голову от спинки кресла. Я сам обрадовался, когда увидел, как обрадовалась она. Ее лицо было все в белых потеках от слез. Жалобно и быстро-быстро она стала мне что-то объяснять, что-то рассказывать. Конечно, я ничего не понял и повернулся за помощью к родителям.
Маленький японец, смущенно улыбаясь, пробовал мне что-то растолковать, но ведь и он тоже говорил по-японски. Я разобрал только слово «Хиросима».
— Не понимаю, — сказал я.
— Грэнд мавер, — сказал он чуть-чуть громче, но с той же застенчивой улыбкой.
Я вспомнил, что grandmother по-английски значит «бабушка». Теперь стало понятно: в Хиросиме бабушка. Эмико любит бабушку. Эмико плачет оттого, что опять не состоялась, опять откладывается встречи с бабушкой.
В эту минуту меня окликнула жена. Навьюченные сумками, наши уже тянулись к выходу в город.
Я сказал:
— Не плачь, не надо, Эмико-сан, миленькая!..
И не удержался, протянул руку и погладил ее иссиня-черную голову. Волосы у нее были жесткие, но той приятной, гладкой жесткости, какая бывает у бобров или у хорошего дога.
Родители Эмико опять поклонились мне в пояс. Я попробовал поклониться таким же образом, даже два раза, и тому и другой, и побежал догонять своих.
В Хиросиму мы так и не попали. Жаль, конечно. Но теперь у меня все-таки есть некоторое представление об этом городе. Когда мне приходится слышать или видеть напечатанным слово Хиросима, в моем воображении возникает узкая городская улица. По улице бежит девочка в сером пальтишке. За спиной у девочки ранец. Кармашек пальто оттопырен, в кармане — веревка с двумя деревянными шариками. Потом я вижу какой-то легкий, как бы карточный, японский домик на берегу широкой реки. У входа в дом, под цветущей сакурой, сидит по-японски, на корточках, старая, болезненная на вид, но еще очень красивая женщина и старомодным стальным крючком вяжет что-то вроде кофточки или пуловера. И я даже знаю, догадываюсь, кому она вяжет этот пуловер. Всякий раз я мысленно говорю:
— Будь счастлива, Эмико-сан! Целуй бабушку.
1974
Земмель
Двадцать девятого апреля, в пятницу, мы с Элико вернулись из Эрфурта в Берлин. Накануне, двадцать восьмого вечером, спустились в гостиничный ресторан выпить чаю. Небольшой ресторанный зал был переполнен, однако наученные четырехдневным опытом мы сразу после обеда закрепили за собой наш столик, и сейчас на его белоснежной скатерти лежала симпатичная карточка с четкими черными буквами: RESERVIERT.
Когда мы входили в ресторан, я заметил у входа круглолицего, плотного, лет за тридцать человека. Сначала я подумал, что это метрдотель, но потом вижу — нет: стоит, ждет, когда освободится столик. В ГДР и вообще на Западе нет такой привычки, когда со спокойной совестью подходят к занятому одним или двумя посетителями столу, спрашивают: «Не занято?» — и, не дождавшись ответа, опускаются на свободный стул. Свободных мест в ресторане было много, но свободных столиков не было, и круглолицый румянощекий товарищ терпеливо стоял у входа и с достойной неторопливостью, но вместе с тем и с плохо скрываемой надеждой поворачивал голову то направо, то налево, а то даже, слегка вытягиваясь, вглядывался куда-то в глубину зала. Но, как это обстоит и во всем остальном, ужинать немцы любят основательно. Это не наши командированные, заскакивающие в гостиничный буфет запить кефиром сосиски в целлофановых торбочках. Столики в ресторане не освобождались.
Нам подали чай, бутерброды, пирожное. Мы уже ели.
Я сидел лицом к дверям, и видеть муки этого несчастного изголодавшегося человека мне стало наконец невмоготу. Я предложил жене пригласить его за наш столик.
— Конечно, зови, — сказала она. И я, привстав, стал махать ему рукой — жест, который он сразу понял и оценил. Протолкавшись к нашему столику, он очень мило улыбнулся Элико, шаркнул при этом ножкой, потом улыбнулся и мне и тоже слегка шаркнул, а я сказал ему по-немецки, чтобы он садился.
Он с той же достойной улыбкой поблагодарил, опустился на предложенный стул, и мы сразу почувствовали, что это какой-то не совсем такой немец.
Лицо у него было простое, немецкое, круглое, розовощекое, улыбался он, как я уже сказал, очень мило, но при этом был на нем какой-то чуть-чуть комичный лоск. В дверях он стоял покорно, а стоило ему сесть, и осанка его стала совсем другой. Все десять толстеньких пальцев его легли на белую скатерть, как на клавиатуру рояля. На пальцах блистали золотые кольца с камнями. Камень сверкал и на галстуке. Позже Элико сказала мне, что так могут сверкать только бриллианты.
У столика возник молодой обер.
Поигрывая бриллиантовыми пальцами, наш сосед — тоже как-то не так, с той же милой улыбкой, но вместе с тем с каким-то непомерным глубокомыслием и с не подобающей случаю важностью — изволил произнести:
— Один раз татар и бутылка мозельвейна.
С хорошей солдатской четкостью обер повторил: «Ein Mal Tatar und, ne Flasche Moselwein», чиркнул в блокнотике, переставил что-то на столе и с той же аккуратной проворностью исчез.
— Уф-ф, — сказал наш сосед, упираясь пальцами в стол. — Только что приехал. Чертовски хочу есть.
Я поинтересовался: издалека ли?
— Дюссельдорф.
— Дюссельдорф? Но это ведь Федеративная республика.
— Да. Разумеется. Не Восточная.
Я объяснил Элико, что наш сосед — западный немец.
— Очень приятно, — сказала она ему с улыбкой.
— Как же вы ехали? Каким поездом?
— О нет. Я прибыл не на поезде. Авто. У меня «опель-дипломат». Двести километров в час, — сказал он, посмотрев по очереди на меня и на жену. Вероятно, он ждал, что я скажу: «О-о!»
Я знал, что «опель-дипломат» — это что-то умопомрачительное, сверхлюксовое, но говорить «О-о!» не стал. Неважное знание немецкого языка позволило мне выразить то, что я хотел узнать, в наипростейшей форме:
— Кто вы такой?
— Чем я занимаюсь? Я работаю с текстильными машинами.
— Специалист по текстилю?
— Нет. Текстильные машины. Производство текстильных машин. У меня несколько фабрик. В Дюссельдорфе, в Штутгарте, в Кёльне.
Сохраняя на лице внимательное и уважительное выражение, я сказал по-русски Элико:
— Ты сидишь за одним столом с капиталистом. У него в Западной Германии несколько собственных фабрик.
— А я, представь себе, сразу поняла, что он не из здешних, — сказала она, все так же улыбаясь соседу.
Откуда и зачем приехали мы, наш сосед узнать не поинтересовался. Я сам ему сказал, что мы — из Советского Союза.
— О да, — кивнул он. — Я бывал в России. В Одессе, в Иванове, в Серпухове.
— А мы — из Ленинграда.
— Нет, там я не был.
Он так и сказал: там. Dort.
Я внимательно посмотрел на него. Ему не было сорока. Тогда, в сорок первом и сорок втором, он еще не бегал в школу. (Такие мысли у меня довольно часто мелькают: делаю перерасчет на военные годы. Этому, розовощекому, с брюшком и бриллиантами, тогда было четыре годика.)