Я не мог скрыть восторга и громко захлопал в ладоши. После этого девочка от меня уже не отходила.
— Купил. Очаровал, — засмеялась жена.
Заметив, что шарики начинают мне слегка надоедать, девочка засунула их в карман пальто и попросила меня обратить внимание на ее туфельки. Я думал, что туфли у нее какие-нибудь особенные. Нет, туфли как туфли. Красивые, нарядные, но не золотые и не серебряные. И только присмотревшись, я понял, в чем дело. Не в туфлях было дело. Стройная, вытянувшаяся, как молодой бамбучок, девочка шла мимо меня по-балетному, на самых кончиках носков.
Я опять не пожалел ладоней. Раскрасневшись от удовольствия, она подошла совсем близко и, дыша мне в лицо, стала что-то быстро-быстро говорить. Из всего этого нагромождения незнакомых слов я расслышал и понял только одно: «пиано».
— Как?! — сказал я. — Ты, оказывается, играешь и на рояле? На пиано? Да? Пиано?
Двумя руками я изобразил игру на рояле.
Она обрадовалась, закивала головой, зашевелила пальцами.
— Со-дэс! Со-дэс! Пиано!
Я понял, что «со-дэс» это значит «да».
Вдруг девочка куда-то исчезла.
— Ушла, — сказала жена. — Надоел ты ей.
Но, оказалось, нет, не надоел еще. Через минуту она появилась. Правда, на этот раз уже в некотором отдалении от наших кресел. Что же с ней случилось за это время? А случилось то, что девочка успела сбросить где-то свое пальтишко и предстала теперь перед нами в нежно-розовом, как цветущая сакура, шерстяном вязаном платьице. Жена сказала, что такие платья в магазинах не продаются, скорее всего, это домашняя вязка.
Взявшись кончиками пальцев за оборку подола, девочка похаживала шагах в четырех-пяти от нас, все время при этом поглядывая в нашу сторону. Надо было, наверно, сказать ей, что хвастаться нехорошо, некрасиво. Но как я мог это сделать? Да и хвастовство ее было такое чистое, милое, детское.
Нет, я опять похлопал ей.
Она подошла ближе и смотрела на меня уже совсем дружески. Такая быстрая дружба завязывается только между детьми. Или, если у взрослых, то только с детьми.
Ужасно мне хотелось поговорить с ней. Но — как? И тут жена вспомнила, что в нашей дорожной сумке есть японо-русский разговорник. Разыскал эту маленькую желтую книжицу, стал торопливо листать ее. Но, как назло, все попадались какие-то нелепые, не подходящие к случаю, слова и выражения: «Могу ли я отдать белье в стирку?», «Где находится магазин рыболовных принадлежностей?». Или такие ненужные мне в эту минуту слова, как «землетрясение», «самоуправление», «эпоха междоусобных феодальных войн»…
Наконец я наткнулся на то, что мне было сейчас нужнее всего:
«Как Вас зовут?»
Перевод этой фразы на японский язык в одном столбце был напечатан японскими иероглифами, в другом — русскими буквами:
«Онамаэ-ва нанто иймас-ка?»
Едва не сломав язык, я попробовал выговорить эти заковыристые слова. Но девочка меня поняла. Она сразу ответила:
— Эмико.
Я удивился.
— Эмико? Тебя зовут Эмико? Смотри-ка, — сказал я жене, — ее зовут почти как тебя.
Жена сказала девочке:
— Я — Элико, а ты — Эмико.
И показала пальцем сначала на себя, потом на нее.
Девочка вежливо, но холодно улыбнулась и кивнула.
— Спроси, где она живет, куда едет, — сказала жена.
Я стал искать. На таких простых вопросов в разговорнике не было. Я нашел и показал ей слово «где», потом слово «дом».
Эмико, умница, сразу поняла.
— Хиросима, — сказала она.
— Хиросима?!! Со-дэс?
— Со-дэс, — улыбнулась она.
— Она летит в Хиросиму, — сказал я.
— С кем же ты едешь? — спросила жена.
Я отыскал слово «мама»: окаа-сан.
— Где мама? — спросил я.
Кивком головы Эмико показала куда-то за мою спину. Я оглянулся. Людей было много. Они ходили, стояли, сидели. Эмико что-то мне сказала. Я разобрал слово «кимоно» и увидел спину и прическу женщины в сером с синеватой отделкой кимоно. Рядом с ней сидел, читая газету, синеволосый японец в европейском черном костюме. Я стал искать слово «папа», но тут над головой у нас громко и как-то по-банному гулко заговорило радио. На японском, а потом на английском языке объявили, что началась посадка на рейсовый самолет Осака — Хиросима.
Поднялась сутолока. Нас позвали. В суете, пока мы собирали вещи и застегивали сумки, я не успел попрощаться с Эмико. Позже я тщетно искал ее глазами в нестройной очереди у выхода на посадку, где над головами пассажиров таинственно светились на черном табло цифры: 14-31-19. На минуту мелькнула в этой толпе женщина в сером кимоно, мать моей приятельницы, но самой Эмико я не увидел. Не было ее и в самолете, в американском «боинге», в том белоснежном, похожем на хирургическую операционную салоне, где разместили нас, советских туристов. А потом нахлынули на меня другие впечатления, и я уже не мог больше думать ни о чем, кроме Хиросимы.
Расстояния в Японии небольшие. Не успели мы набрать высоту, не успели, кажется, пристегнуть себя ремнями к белым креслам, не успели стюардессы разнести по салонам невкусные, отдающие аптекой леденцы, как впереди над дверью снова загорелся сигнал: «Не курить». Самолет шел на снижение. Внизу уже виднелись какие-то постройки, автострада и бегущие по этой автостраде муравьи-автомобильчики.
Мы с женой прильнули к окошечку иллюминатора. Сердце у меня стучало сильнее, чем обычно.
— Попробуй… зажмурься и вообрази, — сказал я.
— Представь себе, — сказала жена, — я тоже сейчас об этом подумала…
— О чем?
— О том, как два молодых человека в военной форме вот так же, как мы сейчас, подлетают к этому городу.
— Да. И у них с собой такая маленькая штучка — весом, кажется, всего в пятьсот граммов…
— А ты знаешь, что один из них потом сошел с ума?
— Нет, он не с ума сошел. Просто в нем проснулась и стала мучить его совесть.
— Но я читала, что его посадили все-таки в сумасшедший дом.
— Да. Посадили все-таки. Посмотри — уже город! Вон река… Те, кто купался там тогда, спаслись.
— А это что за башня? Посмотри, вон там, левее. На площади.
— Наверно это обелиск в память погибших. Ведь тогда за одну секунду сгорело больше семидесяти тысяч человек.
— Боже мой!
Самолет уже летел над посадочной дорожкой. Под нами пружинисто стукнуло, «боинг» приземлился, но продолжал нестись вперед, рывками замедляя бег.
С волнением, с трепетом спускались мы по трапу на эту землю. Через минуту нас уже вели каким-то широким коридором, стены которого были выложены кафелем. Старый седоголовый японец в широкой серой рубахе и в коротких широких штанах мыл щеткой эти белые стены. Шедший рядом со мной приятель сказал:
— Ручаюсь, что этот старик из тех, кто пережил трагедию.
— Похоже, — сказал я.
— Взгляни, — сказала жена. — Вон идет твоя подружка.
— Где? — оглянулся я.
— Впереди, рядом с женщиной в кимоно. Фу, да она у тебя, оказывается, плакса!..
Да, Эмико плакала. Она шла — и не шла, а тащилась — между низкорослым синеволосым японцем в черном костюме и женщиной в сером кимоно с темно-синей подушечкой-бабочкой на спине. Шла и громко, с подвыванием ревела. Кажется, это был первый плачущий ребенок, которого я видел в Японии.
Потом я снова потерял Эмико из виду. Толпа пассажиров вваливалась через турникет в помещение вокзала. Ввалились и мы. Тут нас окликнули, попросили ждать. Мы стояли у входа и ждали, пока соберутся остальные.
— Странно, — сказала жена. — До чего все похоже. Посмотри, даже номер тот же.
Над входной дверью, на черном табло светились цифры:
— Что ж тут удивительного, — сказал я. — Это номер нашего рейса.
— И совсем такой же телевизор. И на том же месте.
— Скажи еще: и реклама та же!
На экране телевизора молодой улыбающийся японец с аппетитно намыленными щеками брился безопасной бритвой «Шик».
— Удивляться нечему, — сказал я. — Стандартизация.
Но тут подошел один из наших.