— Здравствуйте, рад вас видеть, — сказал старый одессит.
— Мне нужен номер.
— Номеров, как вы знаете, нет.
— Что же мне делать?
— Могу выразить вам сочувствие.
— Все-таки. Подумайте.
— Хорошо. Подумаю. Есть люкс.
— Что ж. Придется взять люкс.
— Семьдесят рублей.
— В месяц?
— Может быть, согласимся считать за год?
Когда приезжаешь в любимый город не по служебным делам, не в командировку, а за свои кровные, и приезжаешь при этом не в качестве туриста, а в гнусном качестве ответчика, платить 70 рублей в сутки за ночлег ой как не хочется. Но что же было делать! Уплатил. Портье выдал ключ коридорному, и тот повел меня в мой семидесятирублевый номер. Это была целая квартира из трех комнат — мрачная, пыльная, давно никем не занимаемая. Коридорный провел меня по номеру, объяснил, что к чему:
— Это кабинет. Это спальня. Это гостиная…
Возле ванной была еще одна, совсем крохотная, очень уютная теплая комнатенка без дневного света. Там стояла старинная деревянная кровать-раскладушка.
— А тут что? — поинтересовался я.
— Это — людская так называемая. Для камардинера.
В тот же день я разыскал улицу Ласточкина и возбудил «встречный иск», то есть попросил студию полностью уплатить мне за написанный по ее заказу сценарий. Не помню что и как, но мое встречное исковое заявление приняли. Слушанье дела было назначено на следующее утро.
Вечер я провел невесело. В полном одиночестве поужинал в огромном и показавшемся мне на этот раз враждебно-холодным гостиничном ресторане, на улицу выходить не стал, поработал немного в «кабинете» за массивным министерским столом и рано лег спать. В номере было холодно, как в леднике. Постепенно я навалил на себя все, что можно было — два одеяла, покрывала, вторую подушку, — и все-таки заснуть не мог. Повертевшись часа два и выкурив целую пачку папирос, я наконец встал, перетащил свою постель в комнату возле ванной и остаток ночи блаженно проспал на раскладухе счастливца камердинера.
Разбудил меня телефон, задребезжавший в «кабинете». Я вскочил. Было уже светло. Аппарат без устали и как-то встревоженно трезвонил. Говорил директор ВУФКУ. Он только что приехал на фабрику, узнал о случившемся и пришел в ужас. Приносит извинения за неприличие, допущенное студией. Это — ошибка, во всем виновата бухгалтерия, «механически отнесшаяся к делу». Он очень просит меня поехать в суд, взять обратно мой встречный иск, а студия возьмет свой.
Конечно, я не стал торговаться, хотя мог, пожалуй, и поторговаться. Работа-то была сделана добросовестно, сдана вовремя. Однако я так рад был, что не надо судиться, тягаться, сутяжничать, что тотчас поехал на улицу Ласточкина и заявил об отказе от своего иска. Юрисконсульт кинофабрики был уже там, он при мне закрыл дело, еще раз принес мне от имени студии извинения и сказал, что меня просили заехать, поговорить о возможности работы над новым сценарием.
Этого я, конечно, делать не стал, на студию не поехал. Но, возвращаясь в гостиницу, зашел на телеграф и послал такую телеграмму приятельнице в Ленинград:
«С Одессой помирился ибо жестоко люблю ето падшее дитя».
Текст телеграммы запомнился потому, что ее, эту телеграмму, поначалу не хотели принимать. Средних лет дама (а может быть, и не дама, скорее всего не дама), прочитав внимательно написанное мною, вспыхнула и сказала:
— Этого я принять не могу.
— Почему не можете?
— Потому, что неприличных слов телеграф не передает.
— Помилуйте, а что же тут неприличного?!
— Вы сами знаете.
— Не знаю. Честное слово!
— Вот.
Я сунул голову в окошечко. Запачканный лиловыми чернилами палец ткнулся в слова «падшее дитя».
Я рассмеялся.
— Пожалуйста, прошу вас — проконсультируйтесь с вашим директором.
Она взяла телеграмму и ушла консультироваться. Потом вернулась, не глядя на меня опустилась на стул и молча, с брезгливым и даже оскорбленным выражением лица стала считать и пересчитывать слова — в том числе и те, неприличные…
В отличном настроении вошел я полчаса спустя в вестибюль «Лондонской». И тут меня ждала еще одна радость. Когда я подходил к портье брать ключ, откуда-то из темноты навстречу мне вышел Жан Ло в своем коричневом кожаном, сильно потрепанном, потрескавшемся пальто и в синем берете. А под руку с ним шла, улыбаясь, молодая, черненькая, тоненькая как тростинка, похожая чем-то на индианку женщина.
14
Мой приезд в Одессу произвел на кинофабрике некоторый шум. Отголоски этого шума дошли до Жана. Он попросил у начальника отгул, разузнал, где я остановился, заехал за женой — и вот они оба в «Лондонской». Я знакомлюсь с милой Идой, веду гостей к себе, в свой чудовищный «люкс», мы проходим через кабинет, гостиную, спальню (где на обеих кроватях почему-то нет ни одеял, ни подушек, ни даже тюфяка), и Жан, я замечаю, смотрит на всю эту царскую роскошь с удивлением, даже с некоторым конфузом. Смущаясь, он говорит, что не знал, не слышал о том, что я стал настолько знаменитым и богатым. У них во Франции даже не все «бессмертные», то есть писатели-академики, имеют возможность останавливаться в таких роскошных апартаментах. Я смеюсь, объясняю, в чем дело, показываю комнату, в которой провел ночь. Жан тоже смеется.
— Блестящая ситуация для комедии, — говорит он.
Ида помогает мне понять эту французскую фразу. Вообще-то Жан говорит по-русски гораздо лучше, чем год назад. Пожалуй, он может выразить теперь на нашем языке любую мысль. Но при этом все так же безжалостно коверкает каждое русское слово.
Я спросил у него:
— Как «Одесса», Жан? Не город. Город по-прежнему хорош. Я говорю о фильме.
И тут же, увидев, как переглянулся Жан с женой, как болезненно дернулись его губы, я понял, что задавать этот вопрос не следовало.
— Неужели не приняли?
— Нет, не принималь.
— Почему?
Жан попробовал улыбнуться, пожал плечами. Я понял, что задал вопрос еще более дурацкий.
Конечно, я пригласил своих гостей обедать. И тут, в ресторанном зале, который с появлением Жана вдруг сразу повеселел, посветлел, стал привычно знакомым, уютным, я заметил, как изменился мой милый приятель. Он похудел, осунулся, слегка даже облысел.
Да, прелестный фильм «Одесса» не вышел на экраны. Почему? Боюсь, что на этот вопрос не смог бы ответить, ограничился бы пожатием плеч, даже тот чиновник, который не подписал разрешения на выпуск картины в прокат.
Что же делал все это время Жан? Да ничего по-прежнему не делал. Получал два раза в месяц зарплату, ходил каждый день на студию, ждал, когда дадут какой-нибудь сценарий, постановку.
— Мне стидно дочка, — рассказывал он, бодрясь, пытаясь улыбаться. — Он спрашивать мне: папа, какой лента ти делать сейчас? И я льгать ей… Я каждый день видумивать сюжьет. Я придумаль уже пьять или шьесть фильма…
В воскресенье, накануне моего отъезда, Ло пригласили меня на обед к себе. Я был у них и имел удовольствие познакомиться с маленькой, черненькой, очень похожей на маму полупарижанкой-полуодесситкой Мизу. Девочка уже свободно говорила по-русски и, к ужасу Иды, говорила не ни языке московского Малого театра, как хотелось бы матери, а на языке Молдаванки и Пересыпи.
— Идите сюдою, потом тудою, — сказала она мне, объясняя, как пройти в ванную.
Жили Ло скромно, даже бедно, в одной небольшой, снимаемой «от хозяйки» комнате. Скромен был и праздничный обед, приготовленный Идой. Вместо вина на стол поставили две бутылки пива. Между прочим, удивило меня и запомнилось, что вместе с нами, взрослыми, пила пиво и шестилетняя Мизу. Пила как воду, как лимонад или морс. И еще осталось в памяти, что кофе у Ло пили — со сметаной. Оказывается, в Париже так пьют. Жан долго не мог понять моего удивления. И сметана и сливки по-французски creme, — можно пить со сладким кремом, можно с кислым. С кислым, пожалуй, даже вкуснее, пикантнее.
Мизу оказалась девочкой бойкой, разговорчивой, смешливой и вместе с тем — нежной, привязчивой, ласковой. Она показала мне свои французские книги, французские игрушки.